Анна Александровна приподнялась на кровати, и мне казалось, что смотрит она на этого пухлого злого хомяка в золотых очках с состраданием. Покачала головой, горестно заметила:
– Правду, видать, говорят, что лжа как ржа – тлит…
– Вставайте, вставайте, – коротко скомандовал он Анне Александровне. За ним уже маячил смутный рыбий лик сестры Вики. – Мы вас должны показать консультанту, собирайтесь…
– Я готова, – кивнула Анна Александровна.
– Нет, со всеми вашими вещами собирайтесь, все берите, – быстро обронил Выскребенцев.
Анна Александровна долгим взором смерила его, оглянулась на меня, вздохнула горько:
– И сейчас врет… Такое уж дело у него…
Она стала собирать в свой старушечий узелок жалкий скарб, а Выскребенцев, краснея от злости, процедил:
– Не забывайтесь, смотрите, как бы вам не пожалеть…
Смирно опустила руки, полыхнула молодыми светлыми глазами:
– Дальше Сычевки зашлешь?
– Не мелите чепухи! Собирайтесь быстрее! – зло выдохнул хомяк, а сестра Вика уже тянула Анну Александровну к двери.
Но она вырвала руку, снова повернулась ко мне:
– Будь счастлива, доченька! Господь с тобой!
Хищным прыжком бросилась на нее Вика, за другую руку ухватил Выскребенцев, и они мигом выволокли Анну Александровну в коридор.
Вялый топот удаляющихся шагов, чей-то недалекий жуткий крик, конвойная угроза – «серы захотел?!», чавканье Клавы, пустой взгляд Ольги Степановны, внимательно слушающей радио.
Я легла на кровать, закрыла глаза в одной надежде, единственной мечте – уснуть поскорее, ничего этого не видеть, не слышать, не думать.
Не вспоминать, что следующая очередь в Сычевку – моя.
59. Алешка. Поклонение отцу
Я нашел на вешалке старый плащ – добросовестное китайское сооружение, твердое и просторное, как извозчичий. Балахон. Мода на эти плащи прошла незапамятно давно – вместе с дружбой с китайцами.
А плащ, на счастье, сохранился – мне все равно больше нечего надеть. А плащ грел, укрывал надежно от неостановимого дождя, и самое главное – совершенно незаметно скрывал бутылку с закупоренным в ней меморандумом.
Бутылка угрелась на груди во внутреннем кармане. Бутылка – странный конверт для письма в шестнадцать страниц. Но другой меня не устраивал, потому что я полдня ездил на транспорте, бесцельно и бессистемно пересаживаясь из троллейбуса в автобус, из автобуса – в метро, перед самым отправлением поезда выскакивал из вагона – в надежде сбить со следа «хвост», наверняка пущенный за мной. И все это время я надсадно соображал, где мне надо спрятать письмо. Но придумать ничего не мог.
Во всем огромном городе не было ни одного человека, которому я бы доверил свое письмо. Мне нужен был хранитель, который бы не просто сберег письмо, а в любом случае – что бы со мной ни произошло – дал бы ему дальнейший ход.
Такого человека я не знал. Я прожил свою прежнюю жизнь среди совсем других людей.
Все время тлела во мне подспудно мысль – она промелькнула еще утром, когда я вкладывал письмо в бутылку – что его пока надо закопать. Письмо нельзя держать при себе. Но если со мной что-то случится, закопанная бутылка пропадет. Правда, остается друг Шурика – сельский священник из-под Владимира. Но о результате его поездки – и то неокончательном – я узнаю сегодня только к ночи или завтра утром. Письмо нельзя таскать при себе. Даже закопанное – оно существует, а если со мной что-то случится – оно погибнет.
И случиться со мной может каждую минуту. Меня могут убить, арестовать или посадить в сумасшедший дом. Как легко объявить мой меморандум бредом маньяка, находящегося сейчас на стационарном излечении!
Я заметил, что, как летчик-истребитель в полете, я ежеминутно оглядываюсь. Я все время ждал удара в спину. Все время всматривался в лица прохожих, догонявших меня сзади, и пытался изо всех сил найти человека-пса.
Привычно хмурые, усталые, раздраженные лица – все одинаковые. Посинело-красные от резкого ветра и холодного дождя.
Как же мне днем, на глазах у филеров, закопать бутылку?
Вылез из автобуса у зоопарка и пошел пешком в сторону Краснопресненской заставы. И снова перебирал в уме всех знакомых, возможные варианты и предполагаемые места захоронки. Ничего путного в голову не приходило, пока ноги сами не привели к воротам Ваганьковского кладбища.
Другой возможности у меня не осталось. На входе у продрогших баб купил пожухлые вялые астры. Сквозь приоткрытые двери церкви был виден дымный слабый лампадный свет. Истопталась грязь на асфальте в тяжелую серую слизь. Ветер налетал порывами и драл со стоном жидкие листья в опустевших кронах. Ох, крутая, лютая зима идет!
Долгая дорожка вглубь кладбища, легкий укос вниз, к ограде, к недалекой сортировочной станции, откуда ползут гудки электровозов и доносится резкий лязг вагонной сцепки. Все время дождь, дождь. Меркнущий свет уходящего октябрьского дня. Какая здесь тоска и пустота!
Сломанные цветы на могиле отца все увяли, стали мусором. Как мы все. Рыхлая красная глина. И тем же красным цветом побежала ржавчина на металлических венках, покосившихся от ветров, грузно осевших от бесконечных дождей.
Рядом на старой могиле стоял покривившийся гранитный памятник со стершимся именем усопшего, но с отчетливо видной гравировкой – «Идеалисту и мечтателю…».
Ты, отец, не был ни идеалистом, ни мечтателем. При жизни ты любил тайны, ты их умел творить, ты их умел хранить.
Сбереги еще одну. В ней вся моя жизнь. Оставшаяся жизнь. И прожитая.
Я оглянулся по сторонам – никого вокруг, пусто все, заброшенно, сумеречно и тихо. Встал на колени, упер бутылку заткнутым горлышком в глину и с силой нажал на донышко, и плавно вползла бутылка в мягкий размокший грунт, залепил донышко тяжелым красным комом. Правый ближний угол. В ногах. Все.
Вот видишь, отец, ты меня смог заставить после смерти поклониться тебе на коленях. Делом всей жизни. Моим письмом. Спасибо…
Разложил астры на могиле, потом долго собирал дождевые капли с голых кустов, оттирая дочиста глину с ладоней. Оглянулся еще раз и быстро пошел к выходу.
А у дверей церкви стояла серая «Волга»; и четверо крепких мужиков разом выскочили из нее, когда я появился из аллеи.
И радость за спрятанное письмо погасила страх, не дала разорваться груди от бешеного боя сердца, когда желтоглазый верзила с костистым лицом спросил меня:
– Алексей Захарович, не хотите прокатиться с нами?
И в припадочном веселье, с огромным облегченьем от пронзившего меня чувства завершения мучивших меня так долго страхов, от сброшенного ярма невероятного напряжения, я крикнул ему:
– Пройди с дороги! Мне не по пути…
Но их было не обойти на этой дорожке, они стояли в своих одинаковых плащах, как серая гранитная стена, и в глазах их тускло просверкивала надпись – «Мечтатели и идеалисты».
Желтоглазый тихо и быстро сказал:
– Не надо шуметь, не заставляйте применять силу! Не драться же нам с вами, – напомнил он мне. – Вы задержаны и ведите себя скромно…
Они взяли меня за руки и повели к машине, и я не сопротивлялся.
Нет смысла. Кому кричать? Сирым старухам, выходящим из церкви? В мглистое дождливое предвечерье. На пустынном кладбище? Нет смысла. Письмо спрятано. Второй экземпляр, Бог даст, сегодня будет у владимирского священника. А со мной пусть делают, что хотят. Мне плевать…
Меня запихнули на заднее сиденье между двумя псами, двое других прыгнули вперед, и машина сорвалась и помчалась, как на пожар. Они себя сами надрачивают на мнимую опасность, рискованность и лихость своего людоедского промысла. Бесплодный горький азарт онанистов.
Желтоглазый обернулся ко мне с переднего сиденья:
– Ходили на могилку батюшке поклониться?..
Я посмотрел на его костистую рожу замороженного осетра и ничего не ответил. А он не обиделся, он был в возбуждении еще длящейся охоты и доволен, что все прошло тихо и благополучно.
– Правильно сделали, молодцом, Алексей Захарыч! Чтить надо предков, всем на свете мы им обязаны. Вам бы раньше его слушаться – сейчас бы совесть не грызла и с нами знаться не пришлось бы…