Наум Абрамович Шик сказал – «…с Орловым был его родственник, несчастный парень, вместо обеих рук – культяпки…».
Дрогнуло сердце. Кажется, я нашел. По-моему, это они. Неужели я сотворил их в пустоте безвременья?
Я вздохнул глубже, чтобы утишить бешеный бой сердца, медленно и уверенно спросил:
– Сценическая фамилия вашего отца – Орлов? Он раньше работал в театре Янки Купалы? Он артист?
– Арти-и-ист… – протянул неуверенно Яков Гроднер, теперь он окончательно не мог сообразить, что мне от него надо, и от напряженной работы мысли набрякло все лицо, отвердели хомячьи мешки на щеках. – Но он давно на пенсии. И… в чем дело, наконец?
Вот я и нашел артиста Орлова. Нашел! Он жив – старый стукайло! Он жив, тихий подсадной! А передо мной – выросший провокаторский птенчик, на праздник рождения которого неосмотрительно направился великий комедиант.
Как все просто было придумано! Орлов должен был умолить Соломона прийти на событие, святое для всякого еврея, – минен, и для усиления, для большей жалобности взял с собой инвалида-родственника.
К этому времени уже высадили из машины шофера Гуриновича и управлял ею оперативный работник.
Михоэлс согласился. После спектакля его должны усадить в «эмку» и провезти по незнакомому городу. Где-нибудь на дороге, в укромном месте, машина вроде бы глохнет. Шофер-опер выходит из машины – якобы чинить. Следующий по пятам «студебеккер» разгоняется и на полном ходу врезается в заднюю тоненькую стенку салона «эмки» и дробит ее в клочья. И бесследно исчезает…
Но Соломон и отец Улы не захотели ехать на машине. И в сценарий пришлось по ходу спектакля вносить коррективы. Двух человек давили на улице как зверей, их гнали, травили и впечатали в стену на углу Немиги и Проточного переулка…
– …в чем дело, наконец? – повторил Яков Гроднер.
Я хотел ему ответить бессмысленной поговорочкой, что дело в шляпе, давным-давно дело в шляпе, но он ведь все равно ничего про это не знает, и я ему быстро выдал свою идиотскую басню об интересе к традиционной культурной жизни республики, сборе ветеранов сцены и всю остальную ерунду.
– Вспомнили! – криво улыбнулся Гроднер. – Отец уже сто лет не работает на сцене, но главное, что он уезжает отсюда. Кто это будет про него статьи печатать?
– Никто не будет! – сразу же согласился я. – А вы тоже собираетесь в землю обетованную?
Яков тяжело вздохнул, задумчиво взъерошил на голове свой хомячий черно-бурый подшерсток, надул мешки на щеках:
– Нет. Не собираюсь. Мне там делать нечего.
– Почему? – поразился я. – У вас есть образование, специальность?
– Образование есть, – засмеялся пухлый хомяк. – А специальности нет…
– То есть как?
– Очень просто. После института я попал на хорошее место – конструктором в НИИ. Семь лет, как раз в прошлом месяце – семь лет исполнилось. Получаю сто восемьдесят рэ. И ничего не делаю. То, что раньше знал, уже забыл.
– А зачем вам эта пенсия? Почему не делаете ничего?
– Потому, что все ничего не делают. Все просиживают штаны, и, видимо, это устраивает не только исполнителей, но и начальство. Если бы к нам в штат попал Эдисон или Кулибин, то через пару месяцев его бы вышибли как склочника, мешающего всему коллективу…
Я засмеялся и спросил серьезно:
– А не тянет поработать по-настоящему? Само собой – за настоящую зарплату?
– То есть там – в Израиле? Нет, не тянет, – грустно поджал худенькие полоски губ Яков. – Там нужны ловкие люди, хваткие, деловые, которые умеют поставить себя в жизни. Я не такой… И язык этот – иврит! Кто его может выучить…
На ширме зашевелились, заерзали драконы, там тяжело вздохнула хозяйка, пробормотала сквозь зубы: «Фармах дэм мойл». Яков пренебрежительно махнул рукой на оскаленных драконов:
– Мать боится, что я много разговариваю. Так ведь я лояльно…
Действительно лояльно. Эх, евреи, боюсь, что вы не только имена поменяли, но и головы. Просидеть целую жизнь на стуле, бессмысленно бездельничая, как попугай в клетке, – это проще, чем выучить родной язык.
Все-таки крепко над вами здесь потрудились.
– А не жалко со стариками расставаться?
– Конечно жалко. Так отца не переубедишь. Заладил свое – «эрец Исруэл» и «эрец Исруэл»! Да и то сказать – многие сейчас туда двинулись. Друзья его какие-то там уже…
Он помолчал, будто раздумывая о природе человеческой неуживчивости и погоне за журавлями в небе, когда в руках уже сидит ленивая стовосьмидесятирублевая синица, и сказал вдруг равнодушно:
– Пусть едут. Комнату освободят, я хоть жениться смогу…
И вывалил из сковородки картошку в глубокую тарелку. Пододвинул ко мне поближе другую тарелку с нарезанной маленькими ломтиками колбасой:
– Ешьте тоже…
Он набил полный рот картошкой, деликатно откусывал от ломтика колбасу, остаток возвращал на тарелку. Я смотрел, как он держит эти ломтики, как перекладывает вилку – у него были вялые руки дурака.
Посмотрел бы Соломон сейчас на своего крестничка. Или это тоже урок из его жизни? Как ни крути – смерть надо все равно отнести к его жизни.
– Яков Арьевич, у вас приличные перспективы по службе?
Он перестал жевать, проглотил ком, вытер губы какой-то тряпочкой, криво усмехнулся:
– Какие у еврея могут быть здесь перспективы? Да еще когда родители – там! Дотяну, возможно, до ведущего инженера. Еще десятка…
Драконы на ширме сразу же приглушенно охнули, сказали еле слышно – «вер фаршвыгн» – и бессильно умолкли.
– И вас это не пугает?
– Извините, конечно, но вопросы вы задаете прямо-таки провокационные. – Впервые за время разговора у Гроднера остро блеснули глаза, он, видимо, прислушался к советам вылинявших драконов. Но махнул рукой. – Впрочем, чего мне бояться…
– Это вы меня извините, Яков Арьевич, за мои вопросы! Но интервью не получилось, и разговор у нас сложился неофициальный, потому что самого очень волнуют эти вопросы, можно сказать – лично касаются…
– Да-а? – недоверчиво протянул Яков. – Вы не похожи на еврея…
– Это неудивительно, если принять во внимание, что я русский, – засмеялся я. – У меня жена еврейка.
– Сейчас многие женятся на еврейках, чтобы уехать, – заметил Гроднер, а я протестующе поднял руки. – Нет-нет, я не вас имею в виду, а вообще, – заверил Гроднер. – У нас теперь незамужних евреек называют «транспортным средством».
Ну, Соломон, – ты этого хотел?
Мы обязаны за все содеянное в своей жизни заплатить. С тебя взяли дорогую плату за то, что ты своей рукой написал – «библейский бред тысячелетиями держался в умах еврейских масс и был разрушен в пух и прах революцией 1917 года». Урок твоей судьбы. Господи, как сообщить мне об этом уроке людям?
– …Нет, что там ни говорите, нам жить по-ихнему тяжело. Они совсем другие люди, – объяснял мне Гроднер. – Мы ведь давно уже никакие не евреи, только по паспорту. Мы так же похожи на тех евреев, как эта бульба на фаршированную рыбу…
Он мне рассказывал какую-то фантастическую историю о том, что один белорус, подпольный миллионер, заплатил кучу денег пожилой еврейке за фиктивный брак с ней и возможность выехать на свободу.
Ну скажите мне, что он там будет делать со своим умением воровать? Там воры не нужны, это здесь им привольно живется…
А я с горечью рассматривал уже сытого и успокоившегося хомяка – пухлого, благодушного, удовлетворенного своей досрочной нищенской пенсией, не стыдящегося своей никчемности, которую он называл «не хваткий», «не деловой», «не ловкий». Особая форма убогости. Он доволен.
Дверь широко распахнулась, и в комнату вошел, катя за собой продуктовую сумку на колесиках, краснолицый крепкий старик, похожий на сатира…
27. Ула. Вечный двигатель
Превозмогая ватную слабость ног, я пошла к троллейбусной остановке. Кружилась голова, тонкий пронзительный звон от бессонной ночи переполнял меня. Но я поборола себя – я отправилась в дом, до которого езды семь минут. И вся выброшенная прошлая жизнь.