Бурдон пригласил своего гостя сесть и, не снимая шляпы с головы, подбежал к окну.
— Вот он огибает угол и смотрит сюда. Мы издали магнетически действуем друг на друга!.. Ну, кончено! Он исчез...
Бурдон отошёл от окна и, бросив свою шляпу на кресло, беспокойно заходил по комнате. Голова его с густыми тёмными волосами и резко очерченным лбом была слишком велика для его тонкой фигуры; правое плечо было значительно выше левого, что в соединении с его живостью придавало ему вид кобольда; лёгкая насмешливая улыбка, не сходившая с его лица во время разговора, ещё более увеличивала это сходство. Выражение его тёмных глаз было кроткое и мечтательное, но вследствие привычки или из желания придать себе строгий и мрачный вид он постоянно морщил брови и лоб.
— О чём вы думаете, Эгберт? — спросил он, останавливаясь перед ним.
— О смерти вашего отца. Впечатление было настолько сильным, что я до сих пор помню малейшие обстоятельства, сопровождавшие её. Неужели опал, который я показывал вам, не поможет нам отыскать убийцу! На опале вырезан орёл...
— Мне кажется несомненным, что это набалдашник хлыста, а не палки, как вы предполагали, но это безразлично. Всадник, играющий тёмную роль в этой истории, вероятно, принял меры предосторожности и давно купил себе новый хлыст.
— Вы опять будете смеяться надо мной и назовёте мечтателем, но я тем не менее верю в возмездие...
— В Немезиду? Это своеобразное верование очень распространено в Париже. Но пройдитесь по улице Риволи или по которому-нибудь из бульваров, и вы увидите прямое противоречие этому. Кто владеет там лучшими домами? Подрядчики, которые крали и крадут у наших бедных солдат сапоги, одеяла, хлеб; подкупные льстецы, которые теперь лижут ноги императора, а перед этим ползали перед Дантоном и Робеспьером, креатуры Фуше, отребье всех партий, у которых на душе столько же постыдных дел, сколько волос на голове. Во главе их клятвопреступник, вор и убийца! Но я не должен говорить о Бонапарте; вы поклоняетесь ему, и он в своём роде недюжинный человек. Что же касается всех остальных, то это ничтожные и негодные гадины; а Немезида слишком приличная и чистоплотная богиня, чтобы заниматься ими.
— Вы озлоблены потому, что ваш идеал не осуществился и Франция предпочла империю республике. Что делать, если в решительную минуту оказался один Цесарь и не было Брута.
— Вы иностранец, Эгберт, и не можете понять, что этот человек сделал из Франции. Он развратил нас до мозга костей, привил народу рабские понятия и отуманил похмельем побед. Он велел уничтожить деревья свободы и заменил их колоннами своей славы. Наступит день, когда и они будут разрушены и слава исчезнет, как и свобода. До сих пор ему благоприятствует счастье, которое даже превосходит сумму его преступлений; но счастье изменчиво, как ветер, волна и женщина.
— У вас слишком мрачный взгляд на вещи. Вы видите частности и упускаете из виду блеск и великолепие целого…
— Может быть, — ответил с печальной усмешкой Бурдон, поднимая ещё выше своё уродливое плечо. — За что мне любить этот мир, который представляется вам в таком розовом свете? Разве что за моё физическое безобразие и неудачную жизнь. Я потерял мать в пору бессознательного детства и полюбил всеми силами своей души свободу и отечество. Сражаться я не мог и в состоянии был только залечивать раны. Я видел безобразные последствия войны, не испытывая её обаяния. При таких условиях трудно сделаться поклонником героя войны. Теперь они убили моего отца, и я бессилен против них. За что они убили его? За то, что он был добродушный дурак, который таскал для других каштаны из огня, и для кого? — для высокомерных и нахальных аристократов! И вы ещё хотите, чтобы я восхищался светом и его порядками!..
— Но отец ваш умер с сознанием исполненного долга. Граф Вольфсегг оплакивал его как родного брата, а молодая графиня...
— Была гораздо больше опечалена его смертью, нежели я. Она пролила ручьи слёз, вспоминая верного слугу. И как ей не плакать! Отец мой качал её на своих коленях, счастливый и гордый тем, что ему позволено прикасаться своими мужицкими руками к маленькой принцессе, и никому не было дела до меня, уродливого и некрасивого мальчика. У вас, господин Геймвальд, другие воспоминания детства, поэтому вы никогда не поймёте моей ненависти...
— Скажите пожалуйста, исполнили ли вы просьбу молодой графини побывать у неё?
— Как же! Разве можно не исполнить просьбу молодой дамы! — ответил с улыбкой Бурдон. — Я нанёс ей визит и нашёл, что она похорошела. Траур очень идёт ей. Женщины всегда знают, что им к лицу. Я надеюсь встретить её сегодня вечером. Жаль, что мне придётся расстаться с вами. Императрица Жозефина приказала мне явиться сегодня вечером в восемь часов в Malmaison.
— Отлично! — воскликнул Эгберт. — Мы будем вместе. Я также получил приглашение.
— Вы! Какое странное совпадение! Вероятно, хозяйка Malmaison придумала что-нибудь особенное. Она охотница делать сюрпризы.
— Это сделалось гораздо проще, чем вы предполагаете. Несколько дней тому назад я был у Редутэ...
— Цветочного живописца?
— Да. Я познакомился с ним у нашего посланника. Узнав, что я любитель цветов, он любезно пригласил меня к себе посмотреть его работу. Я знал, что у него есть рисунки всех редких растений Malmaison, и в том числе Bonapartea speciosa, выращенной самой императрицей. Подобное приглашение не скоро получишь. Я воспользовался первым свободным утром и отправился к Редутэ. Мне сказали, что он дома, и я вошёл; в первой комнате я встретил даму в простом, но очень изысканном наряде, которая с удивлением посмотрела на меня. Когда же я объяснил ей цель своего посещения, она попросила меня подождать немного, так как у господина Редутэ гости. Действительно, я услышал его голос в соседней зале и увидел в полуотворенную дверь, что он показывает свои рисунки и масляные картины какой-то даме. Другой на моём месте, конечно, тотчас же сообразил бы, в чём дело, но я при своей немецкой недогадливости...
— Скажите лучше — наивности.
— Ну, как хотите называйте это, но в настоящем случае на мою долю выпала самая глупая роль. Встретившая меня дама отвела меня в оконную нишу, чтобы я не мог слышать разговора между живописцем и его гостьей. Эта предосторожность задела моё самолюбие, и я храбро пустился в беседу с незнакомой дамой, чтобы доказать ей, что я не имею никакого желания подслушивать чужие тайны. Мой немецкий выговор и некоторые погрешности в французском языке послужили поводом к шуткам с её стороны, и мы через несколько минут разговорились друг с другом как старые знакомые. Зашла речь об императрице. Я от всего сердца хвалил её и, передавая то впечатление, которое она произвела на меня, выразил сожаление, что мне, вероятно, никогда не удастся больше увидеть её вблизи. Моя собеседница погрозила мне пальцем, из соседней комнаты послышался смех, но я опять не обратил на это никакого внимания. Чем дальше, разговор становился всё задушевнее, и наконец дама сказала мне: «Однако как вы доверчиво смотрите на жизнь; можно подумать, что Ленорман предсказала вам самую счастливую будущность». — «Нет, — ответил я, — мне не приходилось встречаться со знаменитой гадательницей, но в эту минуту все предсказания безразличны для меня, потому что я имею счастье говорить с вами о вашей императрице». Едва успел я договорить эту фразу, как из соседней комнаты вышла сама императрица в сопровождении хозяина дома. Я так растерялся, что не помню как поклонился её величеству и пробормотал какое-то извинение. «Так вы не боитесь карт Ленорман?» — спросила она меня с улыбкой. Мне оставалось только повторить фразу, сказанную мной её статс-даме, хотя в несколько видоизменённой форме. «Посмотрим, — сказала императрица, — мы проведём опыт». С этими словами она уехала, а сегодня утром мне прислано приглашение.
— Я так и думал, что тут кроется какая-нибудь затея.
— Вы предполагаете, что императрица хочет свести нас с Ленорман? Она может верить этим вещам после всех превратностей её судьбы и при том страхе, который она должна постоянно испытывать за жизнь любимого человека. Но мы не в таком положении. Мне нет надобности обращаться к гадальщицам, чтобы знать моё будущее, оно и без того известно мне в общих чертах. Ну, а вы, мой друг, ничему не верите...