...Солнце почти угасло. Надвинулось то мгновенье, когда воздух становится удивительно прозрачным, пронизанным палево-голубым светом. Тени исчезли. Все темное сделалось четким, а светлое как бы воспарило, стало невесомым. Желтые тона перешли в малахитово-зеленые, зеленые подернулись фиолетовой дымкой, а белая кварцевая полоска невдалеке от берега засветилась бледно-сиреневым, а местами — серебристым...
Никритин опустил ноги, прижал их к выступу останца: лишь камень сохранял еще дневное тепло. «В пустынях резко-континентальный климат...» — вспоминалось ему читанное в школьном учебнике.
Ударили в рельсу. Звук глухо утонул в просторе.
— Лешман!.. — донеслось снизу.
Никритин глянул. Там стоял Филин и размахивал пачкой газет.
...Филин зачем-то потрогал, придавил пружины раскладушки и нагнулся к ногам, вытаскивая из авоськи бутылки «Столичной» и неизменного «Арзни».
— С чего это? — удивился Никритин.
— А взгляни.. — с торжественно-загадочным видом Филин развернул газету и придавил большим пальцем сообщение «Об успешном запуске в Советском Союзе баллистической межконтинентальной ракеты». — Нормально? Соображаешь — резонанс... там, у них?
Никритин прочел, напрягая глаза в полусвете, падающем из дверного проема.
— Значит, свершилось... — сказал он медленным голосом. Представилось гигантское стальное веретено, поднятое к небу, как предостерегающий палец. Безмолвное, выжидающее, затаившее космическую силу. Холодок восторга поднялся по плечам к затылку.
— Все чинно-благородно. Я знал парней, занимавшихся ракетами. Не этой, конечно... — Филин кивнул на газету и ударом ладони выбил из бутылки пробку. — Любимый город может спать спокойно, а?
Никритин держал стакан и смотрел на целлулоидное оконце палатки, тускло просвеченное серо-желтыми сумерками. В палатке совсем стемнело. Он перевел взгляд на темную ссутуленную фигуру Филина.
— Сидим, будто с елки подарили... — произнес он. — А сколько это работы... нервов и бессонных ночей... Многие ли знают? Для многих и результат еще темен. Ладно... Выпьем! За людей!..
Машина нырнула так, что рессоры прогнулись до отказа. Что-то застучало, зазвякало под боковыми сиденьями. Хватаясь руками за борт, Сбройнич крикнул:
— Смотри, Цыганок, заблудимся да засядем!..
— Не-е-е... — только перекидывал в зубах папиросу шофер.
Никритин засмеялся: знал — не засядут, хоть и возвращались с буровой напрямик — через пески, а не берегом.
«Кому интересно такой бублик крутить — лишних двести километров?! — убеждал Цыганок перед выездом. — Что я, дороги не найду? Пхе!.. Это меня по имени никто не знает, а я Кзылкумы зна‑а‑ю!»
Крутя головой, Цыганок успевал смотреть и вперед, и по сторонам, чутьем отыскивая просветы меж барханов, где песок лежал плотнее. Выбираясь на такыры, на «кафель», как он выражался, «давал газку».
И опять дыбились верблюжьи горбы барханов, разделенные узкими полумесяцами грифельных теней.
Солнце металось радужными пятнами по стеклу. Ветер колотил в тент, крутился в плоском кузове «доджа».
Никритин сгреб волосы, лезущие в глаза, заправил их под берет и покосился на Сбройнича. Тот сидел, развалясь, задрав ногу на бочонок с водой. Насвистывал с каким-то пустым выражением лица.
«Что он переживает сейчас? — подумал Никритин. — Как его... Рэм... там, на буровой!.. А может, ни черта и не переживает? Молчит...»
Начала разговора Никритин не слышал: подоспели к самому моменту, когда из скважины ударила вода — шипящим витым шнуром, рассыпающимся вверху стеклянным фейерверком. На буровой шумели, бегали суматошливо. Передавали из рук в руки банку с первой водой, пили. Поднесли и Никритину. На банке еще сохранилась наклейка «Персики». Но взволновало Никритина другое — комочки влажно пахнущей желтоватой глины, прилипшие к стеклу. Первая вода из скважины! Казалось, никогда не пил воды слаще!.. Передавая ее дальше, он и услышал напряженный голос Рэма, увидел его, стоящего чуть подавшись к Сбройничу.
— Вы Татьяну Мстиславну не трожьте!.. — наступал Рэм, перекрикивая тарахтенье дизеля и голоса буровиков. — Вы признали мою правоту, вы признали во мне человека. И вы ждете, что я буду вам благодарен? Позволю клепать на других? Нет!.. Ведь вы это сделали для того, чтобы лишний раз убедиться в своей объективности, в своем моральном превосходстве надо мной. За что же благодарить? Ведь вы действовали в свою пользу, для себя! Для себя, вот ведь что! Разве вы меня любите? Нет. Ненавидите. А я? За что же я... вот я... буду любить? Ненавижу таких чистеньких и благополучненьких, как вы! Ненавижу, как кисель, который в той форме и застынет, в какую нальешь...
Никритин не мог понять — откуда такая злость? Нелюбовь работяги к интеллигенту? Древняя литературщина...
Нет, не то, не то... Д‑да... кисель!.. И при чем-то еще здесь Та‑та...
«А впрочем, поездка удачная... — подумал он, отставляя сигарету, с кончика которой сыпались искры. — Этюд маслом — Рэм и Цыганок... Очень пригодится для той картины... пески — и двое в тени бульдозерного ножа... «Земляне»... Можно, пожалуй, и так назвать... Удался и портрет чудака мастера... Вот панама! Как он на меня огрызнулся!..»
Никритин усмешливо сощурился, вспомнив знакомство с дядей Костей, буровым мастером. Оказалось — тот самый человек в панаме, что первым заговорил с ним в конторе. Только теперь, за делом, мастер выглядел не столь беспомощным, как над бумажками. Обливается потом в брезентовой робе, а растерянности в лице не видно. Как цыкнул, увидев у Никритина штатив!..
— Тащись дальше, шаир!.. — глянул налитыми кровью тлазами и подкинул на ладони бурильное долото.
Шаирами, то есть поэтами, как выяснилось, он называл корреспондентов и фоторепортеров. Кто-то что-то напутал, наврал, а в немилости оказались все. Хорошо, Рэм подоспел на выручку.
— Тише, тише, дядя Костя... — придвинулся он к Никритину. — Не шаир это. От себя человек приехал. Художник.
Воспаленные глаза мастера вдруг стали детски-доверчивыми. Так и впечатались маслом в картон — чуть удивленные, добрые, в белых обводах от защитных очков. И руки — в жирных мазках глины, отогнутые тяжестью долота. Этюд удался, Никритин это чувствовал. Оттого, может, и зной не ощущался? А может, и привыкать стал...
— Дорога — гребешок... Держитесь... — чуть повернув голову, бросил через плечо Цыганок.
Машина выбралась на какую-то заброшенную дорогу, отороченную сухими кустиками тамариска, и запрыгала, будто катилась по стиральной доске. Бочонок с водой вывернулся и ударил Сбройнича по ноге.
— Тише, ты! — заорал он. — Так недолго и опорно-двигательный аппарат покалечить.
— Что? — не понял, оглянулся Цыганок.
— Ноги, говорю, нам переломаешь!
— Тише — еще хуже будет!..
Цыганок отвернулся и продолжал гнать машину — с грохотом, с ветром, с пылью.
А Никритину было весело:
...удачная поездка...
...вести, которые привез Филин...
...люди — интересные, контрастные по характерам...
...локальные, чистые тона мира, переживающего первые дни творенья...
Жить можно!.. Прыг-скок... ч‑черт, держись!..
...В поселок въезжали еще при солнце.
Будто новый, пламенел на мачте рации выгоревший флажок. Жирно поблескивали целлулоидные оконца палаток. Ветер хлопал дверными клапанами.
Направляясь к реке, вытягивалась из палаточной улицы нестройная колонна молодежи — гомонящая, взмахивающая полотенцами. А сбоку колонны, как старшина на марше, шагала Тата. Трепетали на ветру ее спортивные черные бриджи, белела майка-безрукавка. Полотенце было уложено чалмой на голове.
Никритин скорее угадал, чем узнал ее, — по походке, по каким-то неуловимым, но знакомым движениям. Почему-то не волнуясь и сам удивляясь этому, он перегнулся через борт машины.
Тата увидела его, улыбнулась. Но не отошла от колонны. Лишь подняла приветственно руку — рот фронт! — и указала в сторону поселка.