Знакомая дверь, обитая черной запыленной клеенкой. Медная табличка с именем хозяина, от которой веяло чем-то старомодным. Кнопка звонка.
Открыла дверь Инна Сергеевна — в пестром застиранном платье, покрытая платком, собранным в узел на лбу. Видимо, затеяла уборку...
— О-о-о, Алеша!.. — пропела она. — Здравствуйте, милый! Заходите. — Она прикрыла дверь и обернулась: — Принесли что-то новое?
— Покойницу... — усмехнулся Никритин.
— Ну-ну, не так мрачно! — тронула его за локоть Инна Сергеевна. — Идите, он в кабинете. Я приду к вам посмотреть.
Иван Матвеевич полулежал на диване, запахнувшись махровым халатом, и, попыхивая трубкой, читал.
Подняв глаза на Никритина, он отложил книгу. «Дидро, «Салоны», — прочел на обложке Никритин.
— Видишь, приболел немножко, — ткнул мундштуком трубки в перевязанное горло Скурлатов. — Ну, показывай, что скрывал от меня... Обсудили вчера?
— Осудили... — поиронизировал Никритин, развернув картину и устанавливая ее на стуле.
Скурлатов поднялся с дивана, пыхнул трубкой, сощурился сквозь дым. Долго молчал, склонив голову и разглядывая холст.
...Очень юная обнаженная девушка вполоборота к зрителю. Вступила в воду — и запрокинула голову, вскинула в восторженном порыве руки к оранжевому диску солнца, просвечивающему через тонкое облачко. Краски напряженно-насыщенные, локальные: ультрамариновая вода, пронзительная зелень листвы, берлинская лазурь неба. На переднем плане — полоска ярко-палевого песка с четкими фиолетовыми тенями... Все нарядно, мажорно, несколько условно.
Скурлатов снова пыхнул трубкой и, не глядя на Никритина, спросил:
— Как ты это назвал?
— «Жизнь», — вяло ответил Никритин: он уже заметил, как неодобрительно шевелятся мохнатые брови шефа.
— Мда... умствуешь... — по-прежнему не глядя на Никритина, проворчал Скурлатов. — Только что прочел вот в этой книжице о некоторых... которые, чрезмерно соображая, ничего не понимают...
Яростно насасывая потухшую всхлипывающую трубку, он принялся ходить по ковру — вдоль полочек с коллекцией терракотовых статуэток.
Остановился, взял вакханку с закинутым над головой тирсом, посмотрел на нее. Поставил на место.
— Ты меня прости... — взглянул он наконец на Никритина. — Но ведь это нисколько не лучше того, что ты якобы презираешь. Ни работ наших парадных мастеров, ни даже старых академистов. Да, да! Несмотря на все ухищрения колорита и примитив в рисунке!.. Старики писали с манекенов. А у тебя что — живая плоть?..
Никритин молчал, уперев взгляд в книжные стеллажи, занимающие всю стену кабинета.
— Как ты считаешь, она живая? — обратился Скурлатов к жене, прислонившейся к двери. Никритин не заметил, когда она вошла.
Инна Сергеевна не ответила: она смотрела на картину.
— Возьмем наших парадных... — вновь зашагал по ковру Скурлатов. — Скажем, Тоидзе... У него ведь стилизация под старую грузинскую миниатюру. У него — свое!
— Ну, напишу десяток холстов — тоже будет мое! — перебил Никритин, исподлобья взглянув на шефа.
— Нет, нет и нет! — выкинул руку с зажатой трубкой Скурлатов. — Версификаторство не может стать своим! У тебя по-своему подана не живая действительность, а по-своему подан Гоген. Экзотика жарких поясов, манера подачи — все от него! Но ведь то — француз видит. И по-своему видит. А ты же русский человек, ты не можешь смотреть глазами француза. Кроме того, ты ведь не наезжий турист. Сколько воды из Анхора попил, сколько риса да узбекского маша съел — на этом вырос! Откуда же сие?..
Никритин молчал, чувствуя, как начинают гореть эти проклятые уши. Особенно смущало то, что Инна Сергеевна слышала, как его отчитывают. И молчала, переводя взгляд с одного на другого. Никритина начинал раздражать апломб шефа. «Завелся! — думал он зло. — Любишь поговорить!»
Скурлатов остановился перед картиной, пососал давно потухшую трубку.
— Стыдно! — метнул он взгляд на Никритина. — Девчонке, по-моему, шестнадцати нет, а ты ее обнажил. На нее же жалко смотреть!
— Ну, знаете!.. — всплыл наконец и Никритин. — С этого бы и начинали!.. Хотя и на том спасибо. Ведь в комиссии все крутились вокруг да около.
— Ваня, Ваня! — протянула руку Инна Сергеевна. — В этом ты, по-моему, не прав. Не уподобляйся ханжам...
Скурлатов резко обернулся к ней, пригнул голову.
— Инна, я тебя прошу... оставь нас, — сказал он, сдерживая гнев.
Инна Сергеевна виновато улыбнулась Никритину и вышла, тихо прикрыв дверь.
Скурлатов, подойдя к письменному столу, набил свою трубку, вновь задымил. Когда он обернулся, лицо его как-то посерело, стало скучным, разительно непохожим на автопортрет — единственное полотно в кабинете.
— Ну скажи... — он зябко запахнул халат, взглянул из-под бровей. — Что ты ходишь ко мне, чего ты от меня хочешь? Чтоб я тебе дал какое-то откровение, взял и показал тебе твой путь? Ведь ты же вышел из возраста, когда надо водить твоей рукой. Если хочешь совета, скажу вот что: выслушивай всех, прислушивайся к некоторым, а слушайся только себя... Да, себя... Родить можно только свое дитя.
...Никритин поднял глаза на трибуну, — содокладчик замешкался, переворачивая страницу. В тишине слышался шелест бумаги. Никритин пригнулся и, ступая на носках, вышел в фойе.
Он подошел к сатирической стенгазете съезда. И здесь не обошли «Жизнь»... Карикатуру назвали «Житуха»... С каким-то тянущим чувством неловкости за автора Никритин смотрел на рисунок, воспроизводивший композицию его картины.
Нелепая тощая фигура с головой Никритина протягивала руки к блину, на котором было написано «Гоген».
Это-то более всего и злило. Гоген!.. Если уж на то пошло, он и знал-то Гогена недостаточно. Что ж, выходит, пытался открыть открытое? Да кроме того, сама по себе подобная ссылка так далеко отбрасывала от современности, что всякого бы передернуло.
Никритин помедлил и направился к выходу.
Он бродил по улицам, еще сохраняющим следы первомайского убранства: лозунги, портреты, транспаранты. Всюду рдел на солнце кумач, солнечно-яркий на фоне молодой, незапыленной листвы.
Наконец он выбрался к скверу Революции, прошел по аллее, посыпанной красной кирпичной крошкой, остановился, глядя на бронзовый монумент Сталина. Смотрел долго, неотрывно.
«Да, отпечаталась твоя тяжелая десница в сердцах людей!.. — как-то печально-торжественно подумал он. — Что же делать мне, коль не приспособлен я к официальности, к парадности?..»
Тяжело, нехорошо стало на душе. Слишком многое сплелось с этим именем.
...В первый раз в Москве. С отцом-летчиком. И в какой день! Москва встречает героев перелета через Северный полюс в Америку — Чкалова, Байдукова, Белякова. Славят героев, славят — Его. Самым крупным шрифтом — Его имя. Листовки, листовки — откуда-то с неба! Листовки, падающие как снег... Когда тебе девять лет — сердце готово выпрыгнуть из груди!
...Война. Отец ушел на фронт. С поразившей рыжеватой бородой. Воспитанники ремесленного училища пишут письмо в Москву. Пишут в огороженном фанерой красном уголке, при свете голой лампочки, свисающей на шнуре — черном, засиженном мухами. «...Заверяем Вас, что заменим отцов на трудовом фронте». И — детская вера в Него...
...Последнее прощанье. Траурный митинг в Суриковском. Зареванные девчонки; парни, какие-то повзрослевшие, с ушедшими в себя глазами.
...И вот слова — беспощадно-правдивые и потому режущие по живому: культ личности!.. Как милы, успокоительны для сердца иных старые каноны, парадно-безличные полотна. Благолепие...
Никритин поднял голову к солнцу, сощурился. Пошел по аллее сквозь прохладную пятнистую тень, вдавливая каблуки в кирпичную крошку. Шел, прислушиваясь к плотному крупитчатому скрипу...
На вечернее заседание он опоздал — прения уже начались. И вновь рядом сопел и волновался Афзал.
Похоже было, что страсти накалились. Это как-то сразу почувствовалось.
— Молчи, ишак, за лошадь сойдешь! — почти в голос бросил Афзал, глядя на трибуну.