Ее старшая сестра плакала вместе с ними. От материнских окриков сестра замолкала первой, после нее — младший брат, но девочка — средняя и самая настойчивая — выла, требовала, переводила дух и снова выла. Мать в конце концов не выдерживала и влепляла ей оплеуху, но девочка только принималась вопить громче, как бы ни клацали ее зубы, и могла продолжать так часами — пока, наконец, не получит кусок хлеба. Это был самый счастливый миг: вцепиться в хлеб зубами, не замечая голодных взглядов сестры и брата. Девочка заслужила этой пищи, она была упорной; если они ничего не сделали для того, чтобы получить еду, значит, они не хотели есть по-настоящему сильно.
Одна беда — с каждым разом девочке приходилось кричать дольше и громче, прежде чем мать, сходящая с ума от ее криков, сдастся. Порой голоса не хватало. Когда визг превращался в хрип, который не оказывал нужного воздействия, девочка начинала слоняться за матерью и сипло клянчить. Брат и сестра боялись ударов, но она — не смелая, но самая умная — понимала, что в материнском ударе нет ничего страшного, разве что немного боли, но в этой бездонной дыре в животе — сама смерть.
Она чувствовала присутствие смерти в доме и рассматривала ее, выходя на улицу; слушала то, что говорят о ней. Смерть — это кричащие всадники, это запах дыма и почерневшие деревья. Смерть там, за размытой линией горизонта, и здесь вблизи; на гладкой зеленой траве под сияющим небом, и во мраке под черным. Там, где вопли и плач, и там, где слишком тихо. Она научилась распознавать ее, но что такое смерть, она не поняла бы, даже если б ей объяснили. Ее старшая сестра понимала — она разглядела это в ее темных сухих глазах. Это понимание не покидало глаза сестры ни на секунду.
Девочка не походила на сестру. Она замечала больше: то, что трава зеленая и уже долго такая, а сестра, прямо как брат ранее, все бледнее и бледнее — и сама девочка, наверное, тоже. Но лучше пусть трава бледнеет и гибнет, а она остается жить.
Однако трава не осталась зеленой — в тот день, когда сестра умерла, трава на большом поле стала черной. Мать и отец плакали. Мать проклинала всадников с факелами, от которых они прятались в доме и боялись, что дом сожгут; отец молчал, накрыв голову руками. Девочка догадалась, что смерть сестры напрямую связана с всадниками, но что именно произошло, ей никто не объяснил.
Когда все притихло, и всадники с факелами ускакали, девочка пошла на выжженное поле и нашла на нем мышиное гнездо. Прежде гнездо держалось на колоске, но тот подломился, сгорая, и гнездо упало на землю. Оно было очень легкое, искусно сплетенное из травинок, походило на шарик. С одного бока шарик был подпорчен — его лизнул огонь. Разделив травинки, девочка отыскала внутри гнезда бездыханного, увядшего мышонка — крошечного, меньше ее мизинца. Она задумалась о том, где же мать мышонка. Пыталась ли мама-мышка прорваться к нему сквозь пылающую траву или же наоборот — удирала прочь, спасая себя? Второе показалось девочке более вероятным. Впрочем, она не сомневалась, что мышь в любом случае погибла от огня или дыма, как и ее мышонок. Ей не было жаль ни мыши, ни мышонка. Она разрыла пальцами землю, серую от пепла, словно седую, положила в маленькую ямку мышонка и накрыла его землей. Нарвала черных стеблей и накрыла ими крошечный холмик. На расстоянии десяти шагов она уже не смогла отыскать холмик взглядом. Но и сама она была не больше мышонка среди обожженной травы.
Она вернулась в дом и думала, сидя на полу в углу. Все время одно и то же: «Мышонок под землей. Мышонок под землей».
В ее сумеречной голове больше ничего не помещалось.
***
С тех пор, как это все началось, отец почти перестал появляться дома, блуждая где-то в попытке раздобыть еды или денег и отогнать слово «смерть», дымными завитками зависшее над их крышей. Поначалу его отсутствие ощущалось как зияющая брешь в жизни девочки, но постепенно она привыкла к одиночеству. Девочка не была нужна никому, и никто не был нужен ей. Она достигла бы состояния мертвого спокойствия, если б не голод, который терзал ее каждую секунду. Она попыталась есть траву, но такая еда ей совсем не подходила. Зато ей удалось отыскать сладковатые на вкус цветы. Они были мелкие, желтые, с глянцевыми лепестками. Если девочка видела такой цветок, то сразу его съедала. И вскоре в окрестностях не стало таких цветов.
Девочка никогда не забредала далеко — никто не предупреждал ее об опасностях, но о них было несложно догадаться самой. Вскоре ее маленький мирок, исхоженный вдоль и поперек, окончательно перестал вызывать интерес. Иногда девочке очень хотелось шагнуть за ту границу, что она сама себе начертила, но страх сдерживал ее, и со временем она перестала даже думать об этом. Она могла часами пинать один и тот же камень или, взобравшись на дерево, долго сидеть там, пока все тело не онемеет. Ей нравилось, что она так высоко — выше всех — и всех может видеть, но никто не может достать ее. И собаки тоже, которые всегда лаяли на нее, как будто она здесь чужая. Собак девочка боялась и не любила, поэтому всегда носила с собой камень.
Сидя на дереве, девочка частенько болтала сама с собой — разумеется, мысленно. Не стоит разговаривать с собой вслух, а то тебя начнут дразнить, прямо как того дурачка, пусть даже никто не мог и слова разобрать в его тихом невнятном бормотании. Он был старше ее, совсем взрослый, но никто не относился к нему как к взрослому. Почему-то его все ненавидели. Она часто видела, как мальчишки бросались в него камнями. Камни ударяли дурачка в голову и спину, но он только вскрикивал, не пытаясь дать сдачи. Наблюдая это, она думала: «Если бы так обращались со мной, я бы лучше умерла».
Однажды она попыталась заговорить с дурачком, но это было все равно как говорить со стенкой. Его неподвижные серые глаза просто отказывались видеть ее. Рассердившись, она пригрозила, что расскажет мальчишкам, где он прячется от них (она это знала, потому что частенько следила за дурачком с дерева), но дурачок словно не услышал ее и только закрыл глаза. И все-таки она никому не рассказала про его убежище. Если б она могла по щелчку пальца избавить дурачка от обид, то так бы и сделала. Тем более она не стала бы причинять ему вред. В то же время нечто в дурачке пугало ее, несмотря на всю его убогость. Она не догадывалась, что ощущает сходство с ним, именно этого сходства и боится — потому что это было то, из-за чего и она могла оказаться в узком промежутке между домами, закрывая руками окровавленную голову и не смея даже выть. Собаки лаяли на него, как и на нее. Они оба были здесь чужие.
Среди деревенских собак была одна большая, рыжая, по имени Лиса, которую девочка просто ненавидела, потому что при каждой встрече с Лисой ей приходилось спасаться бегством или отбиваться камнями. В тот день Лиса атаковала ее совершенно неожиданно — выскочила из-за угла, вцепилась в ногу. Девочка закричала от боли и испуга и побежала прочь от Лисы. Догоняя, Лиса все пыталась ухватить ее за щиколотку. Девочка схватила с дороги круглый массивный камень, который вчера сама же от нечего делать припинала сюда, и бросила в собаку. Взвизгнул, Лиса отступила. Пользуясь моментом, девочка бросилась к дереву и решилась оглянуться лишь тогда, когда прикоснулась к коре.
Лиса все еще оставалась там, где была, облизывая подбитую лапу. У девочки тоже текла кровь по ноге и, чувствуя боль укуса, она злилась все больше. Вокруг дерева было достаточно камней, которые она бросала в собак ранее. Прежде чем взобраться на дерево она захватила с собой несколько штук. Лиса устремилась к ней, слегка прихрамывая, но захлебываясь слюной от ярости. Девочка уже не боялась ее, чувствуя себя в безопасности на высокой ветви. Собака залаяла, прыгая под деревом, бессильная дотянутся до нее. Оранжевые глаза собаки были совершенно бессмысленными, ничего не выражали, кроме злости. Девочка кинула в собаку первый камень, второй, и у нее остался последний. Собака не уходила — ей так хотелось растерзать ненавистного ребенка, что она готова была терпеть боль.