Вот сейчас захлопнется этюдник. Исчезнет холст и все эти люди. А как же я? Как же я останусь? Что-то уйдет из моей жизни!
Парень с ящиком на боку шагал по лужам, развязавшийся шнурок змейкой вился за ним.
А я думала о том, что для меня не нашлось места на холсте.
Хоть бы платочек мелькнул!
На другой день я сказала Олегу:
— Давай пойдем в художественный музей.
— Почему в музей?
Я ничего не могла объяснить ему; сама не знала, почему вздумалось.
— Говорят, там новая выставка. Молодых. Представляешь, впервые выставляются.
— Я домой спешу, — нерешительно проговорил Олежка, — у меня с интервалами запарка. На валторне беру, а голосом не вытягиваю.
— Откуда у тебя время берется на валторну?
Он пожал плечами:
— Одними школьными предметами не проживешь.
— Ты думаешь уже о жизни?
— А ты думаешь, что жизнь начинается после школы?
Я не нашлась, что ответить, и мы долго шли молча. Но теперь нам не было хорошо молчать. Ничего как будто не произошло, непонятно, откуда появилась неловкость; наверное, Жемчужная наговорила про меня.
Олег вдруг спросил:
— Ты катаешься на коньках?
— Зима прошла, а ты спрашиваешь?
— Вспомнил, что не встречал тебя на катке.
— Ты уже говорил об этом.
Снова шли молча.
Я заговорила первой:
— Пойдешь в музей?
Он медлил с ответом.
— Знаешь, пойдем завтра. Я должен предупредить дома.
— Да что там! На полчасика!
— В музей на полчасика?
— Ну и хорошо. Пойду одна.
Долго бродила по залам музея, не задерживаясь ни перед одним полотном. Гляну сразу на всю пестроту стены, отыскивая знакомые размашистые мазки, очертания новостроек. Новостроек было множество, высились краны, улыбались девушки и парни, но все они были нарисованные, и мне не хотелось с ними оставаться. Перестала смотреть, разглядывала посетителей, но Виктора не было и среди посетителей.
Сестру я застала чем-то расстроенной. Не смотрела мне в глаза, металась по комнате, то за мытье посуды бралась, то за утюг, то с веником по комнате бегала — все сразу потребовалось. Я хорошо знаю это состояние нашей Тасеньки, лучше не попадайся под руку.
Наконец она заговорила. Чего только не посыпалось на меня. И чужая, и скрытная, и стиляжка бесстыжая. Только с трудом из всех ее жалоб и выкриков удалось разобрать; Тасю вызывали в школу. Я знала об этом, сама принесла ей дневник на подпись. Но в дневнике говорилось о неуспеваемости. Второй год в восьмом классе. Правда причиной неуспеваемости была постигшая нас беда, болезнь дяди Григория и все, что произошло, но двойки оставались двойками. Директора беспокоили двойки, однако попутно он заговорил о моем поведении:
— Мы воспитываем в детях гордость трудовыми делами. Рабочую гордость. А мне сообщили о вашей сестре странные вещи. Стыдится своего местожительства, своей семьи! Откуда подобное в нашей среде? Откуда это щегольство, это барышенство?
Должно быть, он говорил не так, наверно не так, но сестра пересказала все по-своему, пересыпая жалобами и упреками:
— Мы на все ради тебя! Работаем, спину гнем, в институты не пошли, лишь бы ты училась. Человеком стала. Никто себя не жалеет, лишь бы тебе хорошо. А ты что? Стыдишься нас, за версту нашу хату обходишь. Перед своими задрипанными стиляжками фокусничаешь!
Она едва сдерживала слезы:
— А если тебе плохо у нас… Если уж ты такая…
Она ненавидела меня в эту минуту; в ее глазах ничего не было, кроме мутной, слепой обиды:
— Наверно, и меня стыдишься, что я в кафе работаю. Подавальщица. Ка-ак же, вы модные-благородные. А мы не люди! Наше дело подать-принять. Обслуживающий персонал. Наверно, руки после нас душистым мылом моете. Замуж выскочишь, так и на улице не признаешь!
Слезы душили ее, добрую, родную, любящую Тасю.
Но сейчас она не была ни доброй, ни родной. Все сбилось комком, подступило к горлу. Выскочила я из хаты, не знала, куда кинуться. Подружек здесь у меня не было, то есть подружек, милых девочек погулять, потанцевать, нарядами похвастать — пожалуйста! Но, вот, чтобы беду развеять…
Летела по улице очертя голову.
А следом:
— Марина-а! Мариночка-а!
Сестры догоняли меня.
Потом мы долго сидели в хате, плакали непрошеными, дурацкими слезами.
— Мы все какие-то неприкаянные, точно после бомбежки разбросанные. Укрываемся от непогоды капроновыми крылышками, а сердечко под капроном ноет и болит…
В школе после уроков подошел Олег Корабельный:
— Пойдем в музей?
— У меня сегодня не музейный день.
— Но ты сама предлагала…
— А ты не пошел, когда я предлагала.
— Но я же не мог! Меня ждали дома. А сегодня я сказал маме…
— Сказал маме!
— Да, я предупредил ее, что мы пойдем в музей и чтобы она не волновалась.
— Ой, как это хорошо с твоей стороны, какой ты хороший мальчик!
Я отступила на шаг и принялась разглядывать его, как будто никогда раньше не видела:
— Ну, расскажи, пожалуйста, расскажи, что ты говорил своей мамочке?
— Что, что… Обыкновенно говорил…
— Нет, ты расскажи. Это очень интересно, Олежка. Наверно, так говорил: «Мамочка, дорогая, золотая моя мамулечка, разреши мне немного погулять с одной очень красивой девочкой!»
— Зачем ты так!..
— Что, неприятно слушать? Неприятно, да? Плохая, злая, испорченная?
Я понимала, что поступаю дурно, напрасно обижаю мальчишку, но ничего не могла поделать с собой.
— Плохая, да? Плохая? От ребят скрываюсь, обманываю. Живу в глухом углу. Скрытная. А ты не ходи с плохой. Не ходи в глухие углы. Обойди. Обойди нашу хату за сто верст. У нас знаешь, какие живут? Ночью встретишь, ножки затрясутся!
— Ну, зачем ты так? Зачем? — он вдруг умолк, потупился, потом отвернулся и кинулся прочь.
Мери Жемчужная ждала его на площадке.
Снова возвращалась одна, ушла поскорей из школы.
И домой не хотелось. Дед уставится, как сыч, сквозь стены все видит; баба начнет причитать, вчерашним борщом и кашей кормить.
Заглянула к Тасе в кафе. Портфель под стойку, копейки на стойку: Тася требует, чтобы я у всех на глазах за кофе расплачивалась — честно, до копеечки. Сахара лишнего не прибавит. Тасенька наша в кафе новенькая, недавно перевели в буфет подсменной, желает, чтобы все чисто, по-комсомольскому. Долго ли продержится на честных копеечках? Дорожит своей работой — буфетчица, хоть не министр, а все же не подавать-принимать за каждым столиком.
Кафе собираются сделать молодежным, студенческим, изгоняют алкоголь и чаевые. Готовятся к ремонту, будут расписывать плафоны и панно в новом стиле под древнюю пещеру.
Тася приняла от меня деньги и точно выдала, за что уплачено.
За столиком у окна заводские ребята дожевывали пирожки с капустой. Мясные привезли вчерашние, и Тася их не приняла. Старший из ребят — Валерка — дружит с моим братом. Валерка высокий, строгий, как часовой на границе. Он всегда почтительно раскланивается со мной, точно на выпускном вечере:
— Как ваше учение?
И, пожелав успеха, направляется к своим дружкам. У них за столиком вечно громкий разговор: подшипники, рекорды, моторы, когда и с кем играет «Динамо». Джаз приехал, театр приехал. И снова подшипники и шестеренки. Каждую новую модель машины обсудят, разберут по деталям.
Зашел Виктор Ковальчик, по-приятельски кивнул мне, отозвал Тасю в сторону, долетели обрывки разговора:
— Зачем позволяешь ей торчать в ресторане?
— Хоть на глазах.
— Тогда давай откроем заведение для малолетних. С детскими буги-вуги.
— Они не станут танцевать устаревшие танцы.
Тася вернулась за стойку буфета и занялась посетителями.
Почему Виктор говорит ей «ты»?
Он всем говорит «ты»?
Или только всем продавщицам?