А когда дядя Григорий заболел, долго пролежал в больнице, потом дома, пришлось мне вернуться в старую хату. Собрали меня, одарили и отправили домой.
Старики совсем уж высохли, уже и хата не греет. Но старшие сестры и братья поднялись на подмогу — Василь работает на моторостроительном, сестра закончила ремесленное и сейчас на стройке — штукатурщица. Другая — Тася — устроилась на работу в кафе. Я забегаю к ней после уроков помочь или так — попить кофе…
…Я стояла перед Катериной Михайловной, комкая платочек.
— Катерина Михайловна, знаю, о чем хотите говорить со мной. Но это мое личное дело.
— Конечно, девочка. И я от души советую тебе подумать о своих личных делах. Пришло время подумать. Так у каждого.
— Хорошо, Катерина Михайловна, подумаю.
— Честно? Или заученная фраза?
— Честно, Катерина Михайловна. Мне самой стыдно. Не знаю, как все получилось.
— Хорошо, я верю тебе.
Обычный школьный разговор, обычные слова. Но мне нужны были они в ту минуту, — наверно, угадываем человека, независимо от произнесенных слов. Я хотела сказать: судим о словах по тому, кто их произнес. И если бы сказал кто-нибудь другой…
Почему, например, перед одними мне совестно, а перед другими — нет?
Говорят, для того, чтобы узнать человека, нужны поступки.
Верно, конечно.
Но в нашем классе какие поступки?
Звонок — урок. Урок — звонок. Не всегда ж спасаем погибающих, тушим пожары, размыкаем короткое замыкание.
Я новенькая, я не знаю, навещает ли Катерина Михайловна больных и пострадавших, является ли опорой ребят, угнетаемых отсталыми родителями. Но когда я рядом с ней, мне легче, проще, кажется, знаю, как надо жить.
Не могу объяснить, как это передается. Какими поступками, какими мыслями. Она преподает нам литературу. Но она не пересказывает и не требует буквальных пересказов. Она старается понять и нас учит пониманию. Олежка сказал: исповедует. Он сказал: «Катюша исповедует художественность!» Не знаю, где Олежка вычитал это древнее слово — «исповедует». Он объяснил так: «Катюша верует во все то, что говорит, и мне верится вместе с ней!»
Я ответила Катерине Михайловне искренне.
Вышла из учительской, навстречу девочка из комитета:
— Марина Босая!
— Боса, а не Босая, — поправила я.
— Ну, все равно. Как тебе не стыдно, Марина. Что мне про тебя девочки рассказали! Ты стыдишься своих родителей-тружеников.
— Мои родители давно умерли.
— Ну все равно. Старших братьев и сестер. Стыдишься, скрываешь от ребят свое место жительства. У тебя брат — передовик, работает на строительстве.
— Не брат, а сестра.
— Не имеет значения. Такие фокусы! Мы все прямо опозорены.
И она принялась срамить меня, как будто я совершила тяжкое преступление.
Но я знала, как следует отвечать:
— Прости, я поняла, я обещаю. Я исправлю.
Так и сказала — исправлю. Словно речь шла о классной тетрадке, о домашней работе, в которой ничего не стоило исправить перышком допущенные ошибки.
— Ну и молодец. Постарайся. Чтобы нам не ставить на комитете.
Мне стало жаль ее — девочка, школьница, щеки пухлые, детские!
На следующий день в школе еще на крыльце меня встретила Мери Жемчужная:
— Ну как? — выпучила она рыбьи глазки. — Пойдем вместе домой?
— Конечно. — Я уже не сомневалась, что это она насплетничала про меня. — Непременно. Зайдем к нам. Посидим в нашей хате. Все очень, очень обрадуются тебе. Особенно мои братья, передовики производства.
— Ой, как интересно! — она повернулась на острых каблучках и вскоре шушукалась уже о чем-то с подружками.
На лестнице я догнала Олега:
— Здоров, Олежка!
— А Боса! Ну как?
Должно быть это «ну как?» у него вырвалось случайно, но Олег повторил словечки Жемчужной, и они больно ударили меня.
— Больше ничего не скажешь, Олег?
На нашей лестнице не так уж много ступеней, но, бывало, пока поднимешься, узнаешь все, что на душе У друга.
— Скажу, — не глядя на меня, бросил Олег, — в общем, со школьным приветом!
Так просто — настроение, обычные школьные слова?
Но в такие минуты все кажется самым главным.
Домой возвращалась одна. Почему так бывает — из-за мелочи, пустяка, ломается дружба?
Дед мой сидел за воротами на дубках, беседовал с каким-то соседом. У него все соседи. С каждым словом перекинется. Он глуховат, мой дед. Говорит громко, чтобы слышать себя. Еще издали донеслось — хвалился старшими внуками. А потом мне вслед:
— А це таке — вітер!
На пустыре, неподалеку от нашей хаты появился чудаковатый паренек в просторной вельветовой куртке; такие куртки были очень модными в прошлом столетии — одна моя подружка собирает древние журналы, я встречала в них подобные силуэты. Шагал он стремительно, хлюпая по лужам, шнурок туфли развязался, подстегивал штанину; то и дело приглаживал беспокойной рукой разметавшуюся шевелюру. На боку, на потертом ремне висел большой ящик, этюдник с алюминиевыми ножками. Я и раньше встречала этого паренька — в нашем кафе. Горбился за дальним столиком в углу; а теперь увидела во весь рост: поджарый, сухой, как обглоданная рыбья кость, черный чуб лезет на черные глаза, а глаза… У меня самой бывают такие глаза, когда в кого-нибудь влюбляюсь.
Остановился, долго возился, раздвигая треножник этюдника. Перебирал тюбики, пробовал кисти, топтался, высматривая и ощупывая глазами все вокруг. Наконец приметил меня:
— Здорова була, дівчино!
Я не ответила.
— Что же ты молчишь, давняя знакомая?
Нахал? Простачок? Чудик?
— Я встречал тебя на стройке!
— У меня сестра там работает.
— И в заводском клубе встречал.
— У меня брат там работает.
— И в кафе.
— У меня сестра там работает.
— Ты всюду и кругом. А здесь что делаешь?
— Мы тут живем. Давно тут живем. Еще когда ничего не было.
— От сотворения мира? Может, ты Ева? Или сама Земля?
«Нахал или псих», — решила я. А вслух сказала:
— Вы будете здесь рисовать?
— Да.
— Но это все уже рисовали. Тысячу раз. Это уже дети рисуют с закрытыми глазами.
— А я хочу с открытыми. Это трудней.
— Может, и меня нарисуете?
Он рассеянно глянул на меня; не на меня, а в мою сторону, как будто меня и не было, как будто пустое место.
— Не вижу тебя, — пробормотал он, — ты говоришь, вы тут всегда, а я не вижу тебя.
«Пижон, — решила я, — обыкновенный пижон. Таскает этюдник, чтобы дурить голову девчонкам!»
А парень уткнулся в свой холст, ожесточенно выдавливал краски, точно выгонял джина из тюбиков. Я отступила немного, не очень далеко, чтобы все же получиться на картине. Но он даже не посмотрел на меня. Прямо зло взяло, так бы и смешала все краски. Убежала в хату, смотрела в окно.
Воображает мальчишка!
Сколько ему лет? Шестнадцать? Двадцать? Двадцать пять? А вдруг он настоящий художник? Бродит по нашим окраинам и новостройкам, отбивается от злых собак кистями и палитрой. Я видела художников только на торжественных встречах, когда они рассказывали, как рисуют великие полотна. Или в гостях, когда они рассказывали, как подсиживают их, зажимают бездарные коллеги. Еще в парке встречала — на этюдах. Но не обращала на них внимания. Они были какие-то обязательные, непременные, как детская площадка или гипсовый мальчик с лебедем на клумбе. Почему этого паренька заметила? Что было в нем особенного! Ничего! Просто так получилось.
Мы с моим двоюродным братом — Артуром играли в такую игру: наугад наметим какого-нибудь прохожего, идем за ним, пока не узнаем о нем что-нибудь интересное. В каждом есть что-нибудь интересное. Артур называл это необыкновенностью обыкновенного.
Наконец художник сложил свои кисти.
Я выскочила на крыльцо посмотреть, как он будет хлюпать по лужам. Но потом взяло любопытство, подошла поближе глянуть, чего он там намалевал. Наша хата, но такая, словно ее три дня дождями размывало. Над ней нагроможденный этажами город. Люди выхвачены одним мазком. Смотришь — мазок. Отошел — задвигались. И я их только что где-то видела. Шли по проспекту, выходили из ворот завода, а теперь движутся по холсту.