Для ребят, столь успешно начинающих рабочую жизнь, завод становится сущностью бытия, мерилом всего происходящего. Василь все больше входил в производство — так он говорил о себе. И дома производственный разговор, все мерится заводской меркой; постепенно из него вырабатывался деловой, погруженный в производственные заботы человек, и уж чему другому сквозь этот круг деловой озабоченности пробиться трудно.
Не сразу заметил Василь встревоженность Таси. Он не любил рассуждать вообще, вне событий и времени; жил непосредственными впечатлениями, считал действительным только то, что подходило вплотную, осязаемо — работа, учеба, машины, скорости на велотреке и гоночных дорожках, — судьба страны, непосредственное следствие деятельности его и всех людей.
А тут вдруг ворвалось иное, вне заводского потока, учебников и чертежей, за гранями налаженного, точно очерченного мира.
Произошло это, помнится ему, в праздничный вечер, когда вдруг за окном увидел Тасю, очень близко в квадрате окна. Вернулась из кафе, поникшая, с потухшими глазами. Внезапно вспомнилось — Маринка хотела говорить с ним о чем-то важном, может, о Тасе?
Что-то творилось с ней, никогда такой не была. Почему раньше не видел, не замечал?
Тася долго возилась в своей комнате, переодевалась в домашнее, приводила в порядок разбросанные всюду Маринкой вещи, наконец обратилась к Василю:
— Где Марина?
— В кино пошла с подружками, — рассеянно отозвался Василь.
Нерешительно поглядывал на Тасю: старшая сестра, что он может сказать ей, о чем смеет расспрашивать?
Так и смолчал было… Но потом, когда принялась убирать комнату и задержалась на миг у портрета матери, что-то в движении ее, тревожном и вместе знакомом, родном, больно задело Василя:
— Поговорить с тобой хочу, Тася.
— Да о чем? — растерянно оглянулась она.
— Разве не о чем? Ничего не случилось? Только правду скажи!
— Да ничего нет, Василько!
— Что ж я, не вижу! Что у меня глаз нет?
— Это у тебя глаза от чертежей воспалились.
Но Василь не отступал, не умел отступать. Дознался обо всем, о хозяине, о недостачах…
— Ладно ж! — проговорил он таким тоном, словно был самым всесильным человеком на земле. Много было еще в нем мальчишеского, неуравновешенного; то казалось, что весь мир опрокинет, стоит лишь замахнуться, то робел перед первым же столкновением с неурядицами, обычными, житейскими, о которых не раз слышал и читал. Но одно дело понаслышке, где-то там, на чужой улице, а другое, когда не чужая, а своя сторона, когда надо самому, своими руками развеять беду. Он не мог отгородиться от случившегося подленьким «живут же все», «как-нибудь», потому что принял уже законы своего цеха, своих людей. Однако недостаточно исповедовать, нужно действовать, совершать. Что делать в повседневном, малом, когда приходится самому решать?
Где-то вопили транзисторы и магнитофон; захлебывались наперебой, выли на луну истошно, по-шакальи. Пританцовывали-дотанцовывали после вечерухи. Слышней всего выкрикивали девчонки. Напевали то хрипло, то визгливо что-то современное.
«…Современность, — прислушивался к вою Василь, — современность? Весь этот сумасшедший пляс и вой — современность? Тогда зачем завод-трудяга? Зачем требовать от себя и других, доводить до микрона? Зачем походы, Брест и миллионы погибших! Что мы — строим или прячемся в грохоте джаза от нависшего атомного гриба?
Но ведь над землей всегда, извечно нависали зловещие отблески комет, пламя вулканов, взорвавшиеся и погасшие миры… Всегда было какое-то сегодня с угрозой ледников и мора, войн, голода, пожаров. И всегда была молодость, юность, стремление к чистоте».
Еще нынешним утром священнодействовал в цеху, мнил себя заправским работягой, конструктором, обещающим малым. С ним считались, отмечали, на него надеялись. Все было просто, ясно, — над головой цеховые своды, под ногами цеховая твердь. И вдруг…
За гранью точных чертежей — огромный, неустоявшийся мир… Что осталось от его самоуверенности, фарта, гладкой, расчерченной дороги?
Растерялся мальчишка. Это не было малодушием; недоставало хватки, навыков, не задубел еще в житейском котле. Но были рядом товарищи, цеховые дружки, были люди, о которых говорил Василь:
— Мы!
В трудную минуту так и рассуждал:
— Что ж нам теперь делать?
Или:
— Вот такие у нас дела.
Вернулся после работы озабоченный, придирался ко всему, схватился с дедом — тот вздумал журить Василя:
— Хата валится, ни у кого руки не доходят!
— Да провались она!
Сдуру сорвалось с языка. И деда он уважал, и тепло хаты, вырастившей и вскормившей не забывал. Так, сгоряча вылетело. А деду горе. Горе ему, и на белый свет смотреть не хочет, махнул рукой, ушел в хату. Крепкая ж то хата, святые дела; в Отечественную три полутонных бомбы в яру ахнули, ничего — устояла. Только горобцы из-под крыши чвыхнули. А хата ничего, держится.
Наутро Василь вышел на крыльцо, дед распекает Маринку. Распекает ни за что, под руку подвернулась. Постоял Василь на крыльце, послушал ворчанье деда, подошел к старику и ласково, почтительно:
— Дед! А вы потише.
Прикрикнул на Маринку:
— А ты слухай деда!
Приладил доску на крыльце, зашагал пустырем на шоссе, где катилась уже лава рабочих. Смотрел ему старый вслед, пока не скрылась задиристая голова в заводском потоке.
Неожиданно ворвавшаяся тревога сломила привычный распорядок, внесла смятенье, все пошло по-иному, даже солнце светило иначе; по-иному ложились тени, иными казались лица людей. День не приносил, как бывало, радости, все раздражало, на каждом шагу бросались в глаза неполадки. И у самого, передовика производства, дрогнула рука, изменило чутье точности, запорол деталь, которая до того шла картинкой, выставлялась на показательном стенде.
Парень завидной удачи спасовал перед первой невзгодой.
Его напарник по самодеятельному изобретательству Валерка, как всегда, торопил Василя:
— Соберемся сегодня вечерком насчет рабочих чертежей. Пора двигать рабочие, надо двигать пока горячо, пока есть внимание.
— Не пойдут чертежики, — отрезал Василь грубо, точно его чем-то обидели.
Напарник опешил:
— Как ты сказал?
— Не пойдут, сказал.
— У тебя что, дела?
— Да, дела. Вот так, сверх головы, — потом проговорил уже покладистей. — Прости, друг, голова раскалывается. Детский грипп с младенческими осложнениями.
— Ну, конечно, если болен… — сочувственно заморгал Валерка, — погуляй день-другой. Перебудем как-нибудь.
— Да, перебудем. Как-нибудь. Все как-нибудь. Сегодня, завтра. Перебываем, велосипеды изобретаем — во второй половине двадцатого столетия! Горе-изобретатели!
Напарник удивленно, с опаской уставился на друга. Был Валерка хлопец ладной души, ровного, устойчивого горения. Ни младший, ни старший в семье, а как раз средний, так что всегда было кому позаботиться о малолетних. Хоть самому меньше благ перепадало, зато и хлопот меньше. Семья рабочая, крепкая, как тот мотор с маховиком, всегда через мертвые точки перекрутит. Вот он теперь и поглядывает на друга-напарника со своих крепеньких устоев, поглядывает настороженно: верно ли поступил, что к нему припасовался, тот ли это человек, который может поднять полезное дело?
— Сам виноват, если что… Не говоришь с людьми по-людски. Все с кроссвордами.
— Говорю, говорю. Ты слушай, — перебил Василь, — ты слушай, а я уж тебе скажу.
Взгляд его метнулся по сторонам, как бы разыскивая, на чем остановиться:
— Ну, вот, смотри, ну хоть в эту сторону посмотри — завод на Новом проспекте. Ты думаешь, глупые, бездарные люди проектировали завод и площадку? Ничуть. Не хуже других. Вполне разумные. Только разумные по своему ведомству. Все сделали, в лепешку разбились, чтобы протолкнуть свой проект. Протолкнули и вылезли на красную линию проспекта. Потому что красную линию проектировало другое ведомство. Не ведая и не гадая про завод. И тоже проталкивали. И протолкнули… Вот я и думаю, а вдруг и мы так проталкиваем. Свое, свои чертежи. Не для красоты общей жизни, а для красивости своего личного благополучия? Вдруг и нам неведомо, где красная линия!