«Не знает, про которого спрашиваю!..» Овечка. Не пойму ее. На работе — работа. Придет домой, разговор про работу. Вырвется на танцплощадку, повертится до упаду в тесных туфлях, потом дома мозоли целый час отпаривает. Наутро снова на работу. Ей уж скоро двадцать один. Старая дева двадцатого столетия.
И мои дни убегают. Скоро старухой стану. Хозяйничаю, по пальцам каждую копеечку считаю. На хлеб, на крупу. На кино не остается, у Василя выпрашиваю.
По утрам будят чуть свет моторы; гудят, ползут бульдозеры, подбираются к нашей хате, сровняют все под котлован. А я бы оставила ее, нашу хату, — для воспоминания!
Сегодня Тася снова плакала. Не пойму, как у нее получается, — считает, пересчитывает, все правильно.
Встретила Олежку на улице. Ни школы, ни классов, ни звонков — только Олежка и я. Совсем другие, не ученики, просто девочка и мальчик.
Еще издали увидела Олежку, идет-бредет притихший, ни на кого не смотрит.
— Ты чего без своей валторны?
— В поликлинике был. Просвечивался.
— А Мери тебя искала.
Не ответил, смотрит в землю.
— Тебе нравится Мери? Ничего, красивая девочка.
Молчит.
— Что ты невеселый, Олежка?
— В оркестре играть запретили. Уплотнение верхушек легких.
Ему тяжело, видно, а я вспомнила вдруг: «…играет на трубе!» и едва сдержала улыбку. Стиснула зубы, чтобы не рассмеяться. А ведь ему плохо, я вижу, глаза совсем другие стали. Неужели я злая? Неужели такая плохая девчонка! Вот стою перед ним, раскинув руки, как дурочка. Но что могу сделать, чем помочь? Если б рана или на рельсах… Но он здесь передо мной на спокойном асфальте и, должно быть, врачебное заключение в кармане, все там предписано, указано.
— Как же теперь, Олежка?
— Не знаю.
— Да ты не бойся. Главное, не бойся. Теперь у всех уплотнения. И у меня было, — соврала я, — еще какое! Все верхушки. Петь запрещали. И все прошло.
— Совсем прошло?
— Даже забыла. Ничего не осталось. Теперь я совершенно свободно плаваю, ныряю. По снегу босиком бегаю…
Честное пионерское, я тут же сняла бы туфли и стала бегать по снегу, если б остался снег.
— И в хоре пою, ты же знаешь. И на велике катаюсь, гоняю машину лучше мальчишек.
Он повеселел, глаза ожили:
— Мне и врачи так говорили. Один там есть, хороший дядька. Ты что, говорит, ты что, мужик, скис? Мне, говорит, в молодости азот в легкое вдували. А теперь все обратно выдули и ничего, живой. Моржом плаваю.
Но потом снова задумался:
— Играть все равно не позволят.
— Ну почему не позволят? Почему не позволят! Играй себе сколько угодно. На валторне не позволят — подбери другое. Мало ли музыкальных инструментов на свете. Подумаешь — валторна.
— На барабане, что ли, барабанить!
— А что? И на барабанах концерты дают. Главное — музыкальность и талант. С твоим талантом…
— Ты не понимаешь! Я духовой оркестр люблю. Слышала когда-нибудь духовой? Настоящий. Сила! Знаешь, как медь звучит! А еще бывают серебряные оркестры. Серебро, понимаешь!
Все же он успокоился, мечтал вслух о том, как все устроится, непременно выздоровеет, и серебро зазвучит.
Я шла рядом, слушала его и думала: удивительно, простое, обыкновенное слово. Я ведь ничего не совершила, ничем не помогла. Он поверил моему слову.
Раньше я не верила в слова!
Наконец собралась, ответила тете Кларе.
«Дорогие мои, любимые!
Получила Ваше письмо. Спасибо. И за подарок, и за все. Но вы, тетя Клара, пожалуйста, больше пишите о здоровье дяди Григория. А насчет моего приезда — не знаю. Мне тут по хозяйству приходится. Старики совсем старые. Наши все работают. Им трудно без меня. Разве что на Первомай вырвусь. Крепко целую. Пишите. Пусть и Артур строчку припишет. Как его дела? Читала про его команду, но его имени в составе не было.
Ваша малютка Марина».
Сегодня узнала, случайно подслушала, как получается недостача. Пришел хозяин (так за глаза называют директора ресторана) и взял из буфета бутылку три звездочки.
— На минутку, — говорит, — мой вышел. Потом перекроем.
Я слышала, как он выговаривал Тасе:
— Не в состоянии поллитровки перекрыть? А вдруг комиссия? Недостача. На что надеешься? Никто за тебя распинаться не станет!
Помолчал, покурил, заговорил ласково:
— На твоем месте, учитываешь, как можно жить? Все с зависти полопаются!
Потом совсем тихо:
— У тебя достаточно красивые ноги, чтобы занять приличное место и положение.
И продолжал уговаривать:
— Запомни, я к тебе с хорошим. Принял, устроил. И сестренка твоя кормится.
— Она за свои деньги кормится.
— А я ваших денег не считаю. И ничего не имею — пользуйтесь. Однако и меня не обижайте. С меня тоже требуют. Надо по-человечески.
— Интересно у вас получается, все наоборот. Перекрывать — у вас «по-человечески». А честно — продала!
— Молодец! Правильно ответила. Так всегда отвечай. Это я проверял тебя. Испытывал. Поняла? Так и дальше держись. Все правильно. Ажур. И не дай бог тебе промахнуться!
Я притаилась за портьерой и не знаю, что делать, не знаю, почему тогда не кинулась на него, — как посмел! Почему Тася позволила ему говорить такое? И жаль было Тасю, и противно, и стыдно, что подслушивала.
Дома хотела поговорить с Тасей, да не решалась, подойду, загляну в лицо и смолчу. И она смотрит на меня, как будто догадывается, о чем хочу заговорить, отвернется, займется домашней работой. Так и прошел вечер, сидим рядом — чужие.
Ночью проснулась внезапно, словно случилось что-то страшное.
«Он запутает, погубит Тасю!»
Успокаивала себя: он же похвалил — молодец, все правильно, испытывал тебя.
Старалась думать о чем-нибудь другом, хорошем, радостном. Но радостное в ту ночь не думалось.
Тетя Клара обмолвилась в письме одной строчкой:
«Артур доигрался на ринге, провалялся в больнице. Сейчас ничего, обратно на ринг собирается».
И вот мне представилось, что и я в больнице. Ну, вот, прямо все вижу — термометры, скляночки и я в сером халате под серым одеялом на белой койке. И кругом все белое. Между мной и Артуром стена, но мы очень близко друг от друга, и я слышу его дыхание.
Утром очнулась — небо голубое, солнышко.
Распахнула окно — сколько весеннего счастья кругом!
Скорее в школу, к ребятам, чтобы уроки, звонки, переменки, смеяться, шуметь…
Не могла, не хотела вспоминать, о чем думалось ночью.
Ничего не было. Ажур.
И все же сказала Олежке:
— Будешь носить передачу, если окажусь в больнице?
Он удивленно уставился на меня:
— Ты всегда что-нибудь выдумаешь!
— Нет, ты скажи. Ты прямо скажи.
— Зачем загадывать? Разве можно знать, что случится?
— Конечно, нельзя. Вообще — нельзя. Но иногда бывает. Есть такие случаи, которые в нас самих. Ты это понимаешь?
— Вычитала в каких-то книгах.
— Я не вычитала. Я сама думала, лежала и думала. Ну, вот, например, рассеянный с улицы Бассейной. Ты понимаешь? В нем самом все, что случится. Или, если на ринге, очертя голову…
— Но ты ж не на ринге! И не с улицы Бассейной, — рассмеялся Олежка. — Если так по-глупому думать, тогда и я могу сказать, что не вернусь в оркестр. А я вернусь. Буду в оркестре. Знаю, что буду.
— Вот и ты знаешь, что будет!
— Ты странная девочка.
— Да, наверно ты прав. Наверно очень странная. Тетя Клара сказала про нас с Артуром, что мы больные дети. Свалились на ее голову. Все дети, как дети, а мы вдруг!
В школе все трудно, не хочется ребятам в глаза смотреть.
Уроки тянутся один за другим, сменяются преподаватели, говорят, объясняют, спрашивают. Я слышу все, что делается вокруг, но думаю свое.