Помнишь, как бывало, мы пытались перещеголять друг друга в вычурности, лишь забавы ради — эти эпатажные разукрашенные одежды, эти размашистые жесты, эти беседы, никогда не встречавшиеся за пределами скверных костюмированных кинокартин:
— Слушай, старина, думаю попробовать опиум. Это так ужасно по-декадентски.
— Предпочитаю лауданум, дружище. При этом способе виденья Ада гораздо ярче…
К слову, ни один из нас не одурачил бы истинного британца и на минуту. От нашего акцента несло студенческим театром. Полагаю, большинство наших однокурсников просто считало нас геями.
О, увы и ах. Мы радовались; мы забавлялись; мы приучались к склепам.
Я стараюсь быть комичным, Генри, притупить лезвие боли. Мы смеёмся, чтобы не заплакать. Другого способа нет. Так тяжело продолжать.
Это совсем не Лондон. Это всего лишь Филадельфия. И у меня не так уж много времени.
Генри, с годами блеск наших грёз потускнел. Представь какую-либо часть шутовского наряда, мокнущую в грязи на следующий день после Нового Года.
Крысы на лестнице. Я шагал в темноте, пока вдали надо мной грохотал состав, по выглаженной дождём улице с мусором и заколоченными витринами, миновав случайного неприметного запоздалого пешехода; уже не предполагаемый щёголь-романтик, но потрёпанный старик ёжился в потрёпанном плаще на пронизывающем ветру и мороси, уже отнюдь не юный, но сутулящийся, пожилой, седовласый и на сорок фунтов тяжелее.
Сейчас я был тут, потому что твоя жена, Гретта, позвонила мне. Она сообщила, что ты умираешь.
— Разве тебе не следует вызвать скорую? — спросил я.
— Он рехнулся. Уже слишком поздно. Он говорит «нет». Ты должен приехать. Скорее. Пожалуйста. — Тут она зарыдала.
Крысы на лестнице, среди уличного мусора. Скрип-скрип, тук.
Я приехал, потому что боялся за тебя Генри, о да и в некотором смысле тебя, но главным образом также из-за отчётливого определённого упоения, которое и привело меня туда в подобный час подобной ночью, несмотря ни ни что, несмотря даже на нашу омрачённую дружбу и явную необычность Греттиной — и твоей — просьбы, чтобы из всех людей лишь я был с тобой в твой последний час.
Помнишь? В прошлый раз, когда мы встретились, прозвучала уйма оскорблений. Думаю, что начал это ты. Но едва ли это важно. Возможно, это был я.
Я пришёл, потому что хотел узнать, как много знаешь ты, Генри. Именно этого я на самом деле и опасался. Разумеется, ты много чего разузнал обо мне. И я знал, что ты знаешь. Но у меня всё ещё оставались собственные секреты. О да.
Я пришёл, потому что мне приснился сон о тебе, и в моём сне Гретта позвонила по телефону и произнесла те же самые слова тем же самым тоном. — Пол, ты должен приехать. Скорее. Пожалуйста.
Тогда, в моём сне, я поехал на поезде и крысы царапали металлические ступени надо мной, пока я спускался с платформы; и я брёл под холодным январским дождём; и Гретта, с побелевшим лицом и широко распахнутыми глазами стояла у двери. Она провела меня внутрь без слов, без единого звука; в сумрачную спальню, где ты лежал в темноте, не замечая мерцающий телевизор в углу. Это место было забито книгами на покосившихся полках, странными статуями и металлическими устройствами: подвесками, символами и одной-единственной металлической маской, таращившейся над кроватью. Весь дом пропах пылью, плесенью и разложением. Потолок растрескался и опасно прогнулся.
Во сне я склонился над кроватью и ты изо всех сил попытался привстать на локтях. Наконец ты опёрся рукою о моё плечо и приподнялся. Ты пытался что-то прошептать — из твоего рта донёсся звук телефонного звонка и далёкий голос Гретты, умоляющей меня приехать, и её рыдания, сопровождаемые громыханием поезда, и невнятные слова моим собственным голосом, и крысиное скрип-скрип-тук.
Потом я вновь очутился у двери и вновь Гретта провела меня наверх, и ты пытался привстать, только на сей раз ты явно уменьшился, пока лежал там, стал на целых два фута короче, чем прежде.
Ты попытался заговорить и звук телефона донёсся из твоего рта.
И в третий раз я оказался у двери и меня встретила Гретта, и твой голос был только слабым хрипением. Ты сжался до размеров карлика или уродливого ребёнка.
И опять, и опять, пока ты не стал всего лишь белым комком плоти, как выброшенная на берег и умирающая рыба, бьющаяся среди постельного белья, ещё пытаясь говорить, с искажённым до неузнаваемости лицом.
Ты скрипел и хрипел. Я не мог разобрать ни слова. Этот шум походил на крысиное царапанье.
Я проснулся с очередным началом, в испарине, мой сон прервал звук телефонного звонка.
Это была Гретта.
Когда я увидел, что она стоит у двери, где, отчего-то знал я, и будет стоять, то ничего не сказал. Но много чего вспомнил. Я вспомнил, на что это было похоже, когда оба мы были молоды. Я вспомнил одну определённую ночь, когда она мечтательно свесилась из окошка моей машины, когда мы медленно ехали где-то за городом, и ветер и лунный свет превращали её волосы в текучее золото.
Это был один из моих маленьких секретов. Ты не ездил с нами в ту ночь. Мы никогда не рассказывали тебе о ней. Это было всего за несколько недель до вашей свадьбы. Тогда я считал это своим безнадёжным, невозможным последним шансом и, полагаю, так оно и было.
Теперь её лицо покрывали морщины, а волосы ещё не поседели полностью, но уже истончились. После того лунного света минуло немало времени.
Я кивнул ей и медленно пошёл вверх по ступеням, уверенный в том, что увижу.
Там, в полумраке, был ты. Я не могу начать описывать то, что почувствовал, чего страшился, встретившись с тобой лицом к лицу при твоей жалкой кончине.
Думаю, ты даже не осознавал моё присутствие, когда я наклонился и выключил телевизор. Ты лежал неподвижно, с трудом дыша. Затем вдруг попытался подняться. Я сел у кровати, склонился и ты ухватился за моё плечо.
Это и было самым худшим — когда ты притронулся ко мне, именно это.
Ты изо всех сил пытался заговорить.
— Ты, ублюдок…
Я отшатнулся. Ты опрокинулся назад.
— Ну, ну, дорогой старина Генри, дружище, не стоит так говорить…
— Ты, дерьмососный ублюдок…
— Ах, Генри, у нас были такие мечты в былые дни. Помнишь? Мы собирались стать великими поэтами, романистами, драматургами, актёрами, а теперь докатилось до такого.
— Трахнутый…
— Генри, по крайней мере, ты всегда пользовался более впечатляющим лексиконом.
— Я знаю…
Боже, Генри, тогда я почувствовал, что вся ярость изливается из меня, все бесполезные слова, скопившиеся за многие годы.
— Вот дерьмо. Да что ты знаешь? Что я крал деньги у фирмы? Что я отобрал её у тебя, моего уважаемого партнёра во второсортном прокате подержанных костюмов? Ты не можешь ничего доказать, Генри, при всех сказанных тобой оскорблениях, при том, что ты разрушил нашу дружбу твоей собственной паранойей. Я никогда не брал больше, чем мне причиталось. Ни центом больше.
Даже тогда я не смог сказать всё, что хотел. Этого скопилось очень, очень много. Я мог сказать тебе, что ты столько лет был для меня жёрновом на шее, что каждый раз, смотрясь в зеркало и видя себя чуть более посеревшим, чуть более потрёпанным, я вспоминал тебя? Да, тебя и я сказал себе, что могу выбрать другой путь, пойти по другой дороге жизни, не только той, где Генри Фишер подвёл меня своими посулами, своей белибердой и своими, так называемыми, амбициями. Ты потратил впустую большую часть моей жизни, Генри. Ты, так или иначе, ты погубил меня и я обвиняю тебя в этом. Ты сделал меня частью убожества, окружающего нас сегодня. Я не могу тебя простить.