Появление «новых социальных движений» — необычайный исторический феномен, мистифицированный объяснением, которое столь многие постмодернистские идеологи сочли возможным предложить — будто бы новые малые группы формируются в пустоте, возникшей после исчезновения общественных классов, то есть на обломках политических движений, организованных на классовой основе. Я никогда не мог понять, как вообще классы могут исчезнуть, если не считать специфического и исключительного сценария социализма; однако глобальная перестройка производства и внедрение совершенно новых технологий — которые лишили работы рабочих на старых фабриках, перевели новые отрасли промышленности в совершенно неожиданные части света и позволили нанимать рабочую силу, отличающуюся от традиционной множеством черт, начиная с гендера и заканчивая профессиональной подготовкой и национальностью, — объясняют, почему так много людей пришли к этому выводу, по крайней мере на какое-то время. Следовательно, новые социальные движения и недавно организовавшийся глобальный пролетариат возникают равным образом из поразительного расширения капитализма на третьей («мультинациональной») стадии; и эти движения, и этот пролетариат являются в этом смысле «постмодернистскими», по крайней мере в категориях представленного здесь описания постмодернизма. В то же время становится немного понятнее, почему альтернативный взгляд, согласно которому малые группы на самом деле являются субститутом исчезающего рабочего класса, позволяет новой микрополитике заняться довольно непристойным превознесением современного капиталистического плюрализма и демократии: система чествует себя за производство все большего количества структурно незанятых субъектов. На самом деле объяснения здесь требует не идеологическая эксплуатация, а, скорее, способность постмодернистского общества удерживать в одно и то же время два радикально несовместимых и противоречащих друг другу представления: тенденцию к обнищанию американского общества (проходящую под рубрикой «наркотиков») и самовлюбленную риторику плюрализма (обычно запускаемую при соприкосновении с социалистическими обществами). Любая адекватная теория постмодерна должна зафиксировать этот исторический прогресс в шизофреническом коллективном сознании, и далее я предложу этому объяснение.
Таким образом, плюрализм является идеологией групп, комплексом фантазматических репрезентаций, на котором сходятся три фундаментальных псевдопонятия — демократия, медиа и рынок. Нельзя, однако, построить адекватную модель этой идеологии и проанализировать ее, если не понять, что условиями ее возможности являются реальные социальные изменения (в которых более важную роль сегодня играют «группы»), и если не выделить каким-то образом и не специфицировать историческую конкретность самого идеологического понятия группы (существенно отличающегося, в частности, от понятия группы во времена Фрейда или Лебона, не говоря уже о прежней революционной «толпе»). Проблема, как говорит Маркс, состоит в том, что «как в действительности, так и в голове субъект [...] есть нечто данное и что категории выражают поэтому формы наличного бытия, определения существования, часто только отдельные стороны этого определенного общества, этого субъекта, и что оно поэтому также и для науки начинается отнюдь не там только, где речь идет о нем как таковом»[273].
Следовательно, «реальность» групп следует соотнести с институциональной коллективизацией современной жизни: конечно, одно из главных предсказаний Маркса состояло именно в том, что под «шелухой» отношений частной собственности (на фабрике или предприятии) зарождается большая новая сеть коллективных производственных отношений, несоизмеримых с ее устаревшей оболочкой, скорлупой или формой. Этот прогноз, подобно трем желаниям из волшебной сказки или же обещаниям дьявола, и в самом деле исполнился, но с небольшой поправкой, из-за которой само это исполнение невозможно узнать. В предыдущей главе мы вкратце коснулись отношений собственности при постмодерне; сейчас достаточно сказать, что сама по себе частная собственность остается чем-то пыльным, унылым и старомодным, истину чего ранее обычно постигали, отправляясь в старые национальные государства и наблюдая — с «мрачным ужасом» мистера Блума, иссушающим плоть, — окончательно одряхлевшие формы британской торговли или же французских семейных фирм (и Диккенс остается наиболее ценным, неизгладимым отображением юридического увядания этих сущностей, немыслимых кристаллических наростов, подобных некоей Антарктике, пораженной раком). «Бессмертие» и акционерные компании ничего в этом не изменили; но нам еще не удалось постичь сам импульс воображения мультинациональных компаний постмодернизма, которое в таком новом письме, как киберпанк, определяет оргию языка и репрезентации, избыточность потребления репрезентаций, если эта усиленная интенсивность не понята в качестве простой компенсации, способа уговорить себя и сделать из необходимости не столько даже добродетель, сколько истинное удовольствие и наслаждение, превращая покорность в возбуждение и пагубное постоянство прошлого вместе с его прозой в наркотическое опьянение и аддикцию. Это, несомненно, самый важный участок современной идеологической борьбы, который сместился от понятий к репрезентациям и где угар мультинационального бизнеса и специфическая избыточность жизненного мира яппи приобретают привлекательность (с точки зрения либидинального взгляда), значительно перевешивающую очарование аргументов Хайека и Фридмана касательно собственно рынка, отдающих девятнадцатым веком.
Другую, социальную, сторону этой тенденциозной реальности — организацию и коллективизацию индивидов после длительного периода индивидуализма, социальной атомизации и экзистенциальной аномии — лучше интерпретировать через повседневную жизнь, то есть через новые структуры оппозиционных групп и «новые социальные движения», а не через рабочее пространство или корпорацию, «функционеры» которой вместе с конформизмом белых воротничков были описаны уже Уайтом и Ч. Р. Миллсом в 1950-х годах, когда они стали темами публичного обсуждения и «культурной критики». Но этот процесс более заметен и его проще понять в качестве объективной исторической тенденции, если рассмотреть его в качестве того, что одинаково сказывается на бедных и богатых, причем по обоим краям политического спектра. А это, в свою очередь, проще показать, зафиксировав исчезновение из постмодернистского общества прежних типов одиночества: сегодня уже не найти патетических отщепенцев или жертв аномии (в избытке коллекционируемых и каталогизируемых со времен натурализма и до Шервуда Андерсона), которые существовали в закоулках прежнего, более естественного и вместительного социального порядка. Кроме того, одинокие бунтари и экзистенциальные антигерои, которые раньше позволяли «либеральному воображению» нанести удар по системе, также исчезли вместе с самим экзистенциализмом, а их прежние инкарнации стали «лидерами» различных малых групп. Ни одна актуальная медийная тема не иллюстрирует этого лучше, чем «бомжи» (которых в средствах информации называют также эвфемизмом — «бездомные»). Они уже больше не одинокие чудаки и эксцентрики, теперь они реорганизованы, им приписана определенная социологическая категория, они стали предметом исследования и интереса специально обученных экспертов, так что они очевидно поддаются организации, если уже не организованы по нормальным постмодернистским лекалам. Именно в этом смысле, даже если Большой Брат и не следит за вами повсюду, это делает Язык; медиа и специализированный или экспертный язык, который без устали занимается классификацией и категоризацией, превращением индивида в группу, получившую соответствующее наименование, ограничением и уничтожением последних пространств для того, что у Витгентшейна или Хайдеггера, в экзистенциализме или в традиционном индивидуализме было уникальном и безымянным, мистической частной собственностью невыразимого и немым ужасом несравнимого. Сегодня каждый если не организован, то по крайней мере поддается организации: а идеологической категорией, которая постепенно вступает в действие, чтобы охватить результаты такой организации, является как раз понятие «группы» (которое в политическом бессознательном четко отличается от понятия класса, с одной стороны, и от статуса — с другой). То, что кто-то однажды сказал о городе Вашингтон — что здесь лишь кажется, будто вы встречаетесь с индивидуумами, поскольку вскоре выясняется, что все они лоббисты — теперь относится и к социальной жизни развитого капитализма в целом, за тем лишь уточнением, что сегодня каждый «представляет» несколько групп сразу. Это социальная реальность, которую психоаналитические течения левого толка анализировали в категориях «позиций субъекта», но на самом деле последние можно понять только как формы идентичности, предоставляемые принадлежностью группе. В то же время другая идея Маркса, а именно что появление коллективных (всеобщих или абстрактных) форм поощряет развитие конкретного социально-исторического мышления в большей степени, чем индивидуальные или индивидуалистические формы (которые работают на сокрытие социального), также подтвердилась: так, мы заранее знаем и учитываем в нашем определении «бомжей» то, что они суть следствие исторического процесса земельных спекуляций и джентрификации, имевшего место в данный момент истории постсовременного города, тогда как «новые социальные движения» сами были напрямую обусловлены расширением государственного сектора в 1960-е годы, а потому удерживают в сознании эту память о причине своего возникновения — как символ собственной идентичности и карту политической стратегии и борьбы.