В общем, одна глупость наслаивалась на другую. Оба выбились из сил, и Брошка забастовала. А Тимка Мышлак, сам того не понимая, стал вымещать на ней свою злобу и отчаяние.
Роман как подошёл сзади, так и сцапал его одной рукой за шиворот, рывком развернул лицом к себе… Длиннорукий Мышлак в растерзанном тряпье шахтёрок выглядел пещерным медведем. Роман коротко взмахнул рукой и… пожалел его, ударил не кулаком, а раскрытой ладонью. Но не рассчитал. Коногон попятился и упал на рельсы.
— Лошадь загубишь, гад!
— А кто меня загубил? — закричал Тимка, поднимаясь на ноги.
— Цыц! Вон — пойди и охолони харю в луже.
С опаской подойдя к лошади, Роман постарался придать своему голосу как можно больше спокойствия и ласки.
— Ну. Брошка… Ну-ну, ты же работящая, это Тимоха гнал тебя и не заметил пересыпку. А потом хотел её дуриком проскочить. Сама себя раба бьёт, что не чисто жнёт…
Он ещё что-то говорил — слова не имели значения, лошадь чувствовала тон его речи. Раз-другой проведя ладонью по загривку, расстегнул ремешок и освободил от железных удил её рот.
Вместе с Тимкой расцепили вагоны, подняли забуренный, перегнали по одному всю партию подальше от опасного места. Мышлак сник и уже был похож не на пещерного медведя, а скорее на мокрого козла. Роман осторожно припряг лошадь (она могла ещё и копытом ударить). Пока что её нельзя было доверить Мышлаку. Приказал ему разыскать Серапуху.
— Пусть уберёт эту пересыпку, спустит воду, подобьёт шпалы. И если не будет ровно и чисто как в конторском коридоре, я ему руки и ноги обломаю. Так и скажи.
А сам, ведя Брошку за повод, погнал партию к уклону. Когда уже выходил к плитам, услышал голос Даши Солдатки:
— А вот и с новой лавы…
Он ступил ещё шаг и увидел возле суетящихся плитовых самого хозяина и штейгера. Оба были в высоких сапогах, топорщащихся жёстких куртках, в руках новенькие лампы с протёртыми стёклышками. — Это что же, — удивлённо спросил Абызов, — начальник движения? А где коногон?
Роман почтительно кивнул головой, здороваясь с хозяином, и сдержанно ответил:
— Я его временно отстранил от работы.
Абызова ответ не удовлетворил.
— Конечно, нельзя оставлять уголь невывезенным, но для этого можно отрядить любого человека из артели. А начальнику движения я, кажется, плачу несколько больше, чем коногону?
Саврасов тоже был не железный. То мысли о Наце отгонял, то Мышлака пожалел, то Брошку успокаивал. А кто его успокоит? И… чего тут изгиляться? — сказал Абызову как думал:
— Кому же я могу доверить замордованную лошадь? Её, если по-хорошему, надо вернуть на конный двор до другой смены. Да только запасных лошадей нету. Ваш коммерсант Бирючинский дрянь всякую покупает. Он же в этом деле ничего не смыслит. Это я должен покупать лошадей для работы. Пущай не боится, не украду. Он сам крадёт.
Ромка дерзко поднял глаза на Абызова. Тот помолчал, потом спокойно, обращаясь к помощнику, заметил:
— В общем, это похвально, когда человек переживает за состояние дел. Есть смысл в том, чтобы начальник службы знал, что именно приобретается для его службы. Однако! — он крутнулся на каблуках, поворачиваясь к Роману. — Ваш тон в разговоре со старшим считаю недопустимым. Делаю вам замечание.
— Виноват… — угрюмо опустил глаза Роман.
Весь последующий день пошёл у него наперекосяк. Не дождавшись конца смены, оставил на завтра наряды и ушёл домой. Наца почувствовала его состояние. Молча подала ужин, ходила бочком, ни о чём не расспрашивала. Однако это раздражало его ещё больше. Девчонка таскалась по кухне следом за её подолом и кисла — видно, днём плохо спала.
Он похлебал затирки, заправленной жареным луком, — вроде мучного киселя со сгустками теста. На второе была солёная рыба с картошкой. Обсасывал рыбьи косточки, протаскивал их, прихватив зубами, и чувствовал на себе настороженный взгляд Нацы. И вдруг…
На самом деле никакого «вдруг» не было. Это со вчерашнего дня встало у него костью поперёк горла, той костью, которую проглотил давно, да только вчера она особенно неудобно повернулась.
— Наца, я молчал, не спрашивал…
— Ну и молчал бы дале, — бледнея, сказала она, уже по тону угадав ход его мыслей.
— Ты вчерась сказала как думала. Само собой у тебя выскочило. Раньше молчали мы — оно и правильно: чего брехать зря! А раз сорвалось, то ты уж скажи — кто отец Валюшки? Дело давнее…
Она загородила собой девчонку, хотя он по-прежнему сидел на табуретке, положив руки на стол.
— Ну, чего испугалась? Я же так просто, я же к ней, как к дочке!
— Ненадолго тебя хватило, Рома, — сглатывая набежавшую слезу, сокрушённо ответила она. — Я знала, что когда-нибудь этим всё закончится.
— Ты чего выдумываешь? — злясь на себя за всю эту затею, начал он раздражаться. — Сама раздуваешь из ничего. Нет, чтобы сказать и из головы выбросить! Скрываешь… А зачем? Это Степан Савельевич считает, что дурачка нашёл. Не выйдет. Хочешь, чтобы всё миром, скажи — кто, и забудем. Иначе могу подумать, что он тут где-то, что тебе самой не за меня, не за нас всех, а занего боязно.
В глазах потемнело от собственных слов, затрясся весь от ярости и, грохнув кулаком по столу, завыл от боли:
— Кто!?
Наца вздрогнула и, как человек, которому нечего терять, подхватила ребёнка на руки, закричала Роману в лицо:
— Не скажу! Никогда не скажу! Хоть режь — не скажу. Если бы ты хотел добра всем нам, то и не спрашивал… Душа твоя не с нами. Загубил ты… Сам всё загубил.
И, как была — раздетая, с девчонкой на руках, выбежала из дому, вскочила в открытые сенцы хозяйкиной половины.
Хотел кинуться за нею, но что-то удержало. И слава Богу! Конечно, мог догнать, схватить. Плевал он на Лукерью, соседей и вообще на всех! Но чего бы добился? Чувствовал, что попался как перепел в силки — куда ни повернись, с каждым движением петля затягивается всё туже. И самое обидное, что началось-то с ничего! Ромке казалось, что сердце его вот-вот лопнет от тоски и отчаяния. Задыхался. Вышел на приступки, которые ещё летом сам смастерил у входа в коридорчик. Низкое зимнее небо в темноте цеплялось за кривые крыши, оно задавило посёлок, будто отсыревшим ватным одеялом.
«Напиться бы!» — мелькнула мысль во спасение. Жаль только, что кабаки были закрыты с осени четырнадцатого. Днём на базаре в Макеевке ещё можно было купить из-под полы бутылку какой-нибудь дряни. Предприимчивые люди, чаще всего в полувоенной одежде, нашёптывали проходящим: «Есть горючка, медок, денатурат…» Но чаще всего торговали «ханжой» — своего рода брагой, настоянной на махорке или кореньях самосадного табака. При невысоких градусах спирта она разила наповал — била в голову так, что глаза лезли на лоб, руки дрожали и даже на следующий день создавалась полная иллюзия тяжкого похмелья: головные боли, полуобморочное состояние. Но именно этого недоставало сейчас Роману Саврасову!
Решительно вернулся в комнату, откинул крышку сундука, нетерпеливо стал рыться в тряпках. Потом опрокинул, вывалил содержимое прямо на пол. Разгрёб всё и из пёстрой кучи выхватил Нацин ридикюльчик — шелковый, расшитый бисером, с металлической, в виде двух шариков, застёжкой. В нём она хранила небольшие семейные сбережения.
К чести Романа, он мало интересовался деньгами. Хватило бы до получки — и ладно. В нём жила уверенность, что уж на кусок хлеба всегда заработает. Вытащив содержимое ридикюльчика, сунул в карман пиджака, снял с вешалки казакин и выскочил из дома, даже не заперев двери.
ГЛАВА 14
Третью ночь подряд полк поднимали по тревоге часа за два до положенного времени. По казарме бежал дневальный и гнусавым, противным голосом орал:
— Уч-чебная рота! Па-адъём!
Так орал, что глаза закатывал. Случалось, в наряд назначали и хорошего парня. Но после дежурства, когда он мучительно — хоть спички вставляй в глаза! — боролся со сном, а остальные по-сволочному равнодушно храпели, после этого самый хороший парень вдруг обретал дурной, тупо злорадствующий голос.