Литмир - Электронная Библиотека

Самым отчаянным оказался последний участок, когда выбрался на верхнее бревно, то самое, на которое спрыгнул, рванувшись от казака. Лицом уже ощущал дыхание пахнущего снегом ветра. Отсюда и до земной тверди не было ни направляющих, ни остатков лестницы. Лишь над тем местом, где бревно уходило в стенку, нащупал чуть в стороне забитый меж камнями костыль, а ещё выше над ним — пролом в кладке. Просто несколько верхних венцов кладки осыпались… Когда почувствовал животом землю, его охватил страх. Теперь не весь он, а только ноги висели над пропастью, но именно поэтому боялся пошевелиться.

Полежав так и собравшись с духом, по вершку, по два стал выползать.

Очутившись на снегу, выглянул из-за остатков огорожи. Возле здания конторы стояли несколько лошадей, доносились возбуждённые голоса. «Что-то они затевают…» — механически отметил про себя. На четвереньках, упираясь бесчувственными руками в снег, пополз к террикону.

Но вскоре не выдержал, поднялся и, доверившись сумеркам, попробовал бежать. Его бросало из стороны в сторону. Пробежав, а вернее сказать — напрыгав таким образом сотню-другую метров, наловчился попадать в такт, когда его «вело». Потом почувствовал боль в ступнях, портянки остались только на щиколках.

Дёргался он отчаянно, хотя бежал не очень быстро. И лишь когда террикон Третьего номера и скрытые за ним строения остались далеко позади, с удивлением понял (будто ему кто-то иной сообщил это), что бежит он не домой в Назаровку, а на Листовскую, к Анне… Представил себе, какими словами должен будет рассказать ей всё, что произошло, — и сразу улетела боль, перестал чувствовать снег под босыми ногами, не осталось никаких ощущений извне, только смертельная тяжесть в груди. Захотелось сесть прямо в снег, и чтобы ничего не было. Ничего! И его тоже чтобы вдруг не стало. Он не играл в отчаяние. Утопал в нём, как в свинцовой воде ствола.

Но Шурка, вроде он был живой, наваливался всей тяжестью на плечо и заклинал: «Нельзя нам двоим помирать. Исключительно невозможно!»

И он бежал дальше, пока в тусклом мерцании лежалого снега не увидел домики Технического посёлка. Пошатываясь от тяжести чёрной вести, которую нёс, открыл калитку и пошёл по дорожке. Казалось, совсем недавно по ней пробегал подросток в драной шапке, потом давным-давно они с Шурупом, держа босые ноги на тёплом полу, пили чай с сахаром, а Анна шуровала в печи… Не выдержал, подкосились ноги, и он уселся на порожек под самые двери.

Только теперь понял, что такое настоящая боль, настоящий страх. Подумал, что если переживёт это, переможет, то не останется в его жизни ничего, достойного страха и суетного смятения. Хорошо, что не видел он себя в эти минуты, только чувствовал, как ползёт тёплое по щекам, да на губах появился вкус соли. С трудом, как будто в ней был зажат пудовый молот, поднял руку и кулаком постучал в дверь…

ЭПИЛОГ

У меня в комнате висит портрет деда Ивана Ивановича — сельского кузнеца. Портрету больше ста лет. Он сделан в 1905-м году, ещё до того, как заезжий барин, не одолев кузнеца с первого раза, дал ему подножку, завалил боком на межевой камень и отбил лёгкие. Тогда ещё был жив мой прадед Иван Власович, купеческий сын, отданный в солдаты, которому за участие в обороне Севастополя на семь лет скостили срок службы.

Да и другие герои романа во многом списаны с некогда живших людей. Так у Романа Саврасова был конкретный прототип — Иван Доскин, бывший коногон, который впоследствии стал первым советским управляющим треста «Макеевуголь». Дотошные краеведы могут это проверить. С конкретного типа взяты характер и судьба Клевецкого. А Штрахову, своему двоюродному дядьке, я даже не стал менять фамилию. Правда, имя и отчество изменил — а вдруг где-то объявятся его потомки и что-то им не понравится в моём описании…

А вообще-то Степан Савельевич был мужик более жёсткий, куда более способный на крайности, чем я позволил себе показать в романе. Когда умирал, а это было уже при Советской власти, в тридцатые годы, он подозвал к себе жену и попросил наклониться к нему поближе. И когда она это сделала — вцепился ей в шею, чтобы задушить и забрать с собою в могилу. Но… сил не хватило.

Его старшая дочка Соня и в советские годы работала учительницей почти до конца жизни, а вот Худякову, её мужу, не повезло. В 1928-м году он, как тогда говорили, «загремел» по Шахтинскому делу, отсидел года три, вернулся, но в 37-м его «замели» уже окончательно. Екатерина Васильевна — мать Шурки и Сергея, моя бабка, последние годы жизни провела в нашей семье. Она была жива ещё в пятидесятые годы прошлого века, когда я заканчивал университет…

Мне трудно об этом писать, но в годы Гражданской войны Шуркина жена — Анна — погибла. Она пошла работать в тифозный барак, как тогда говорили, сестрой милосердия. Заразилась и кончила в общей яме, залитой хлорной известью.

А Шурка выжил! Когда Сергей прибежал к Анне, они подняли соседей, взяли на конном дворе подводу и привезли Шурку, чтобы, как они думали — похоронить. Но то ли Сергей удачно сделал ему перевязку, то ли низкая температура, при которой он лежал в беспамятстве, не дали остановиться его бычьему сердцу. Так что он выжил, да ещё и не раз. Уже в 1925-м году в него однажды всадили шесть пуль из револьвера. Но и после этого выкарабкался.

Откровенно говоря, я люблю, во всяком случае, вполне понимаю, своих героев. Всех. Сколько горькой и, скажем так, голой правды в рассуждениях Абызова! Не станем осуждать и господина Нечволодова, бывшего эсера, ставшего неким Шульцем, который раньше других покинул беременную кровавым бунтом Россию. Можно ли в чём-то упрекать Романа Саврасова? А как жаль, что братья не прислушались к словам Худякова и Сони, которые на личном горьком опыте познали оборотную сторону партийной романтики… Но — Шурка и Сергей искали свою правду.

Мои друзья, да и первый редактор романа Ю.Чикирисов, настоятельно рекомендовали мне писать продолжение — вторую часть книги. «Не упускай такую возможность, — говорили мне, — ведь, считай, полдела сделано: готовые характеры главных героев, богатейшая интрига — Гражданская война, вхождение в новую жизнь, освоенные пласты исторического материала…»

Но сколько я ни думал — увы! — приходил к мысли, которую на разные лады высказывали и до меня: революцию задумывают высоколобые, но безответственные авантюристы, совершают её наивные романтики, а пользуются плодами революции негодяи.

Не нашёл я в себе желания написать об этом. Тот Шурка, мой дядя Шура, Александр Иванович, прошёл, как говорят, и Крым, и Нарым, и медные трубы… (я сам ещё мальчишкой видал его голую спину в шрамах, похожих на вареники, когда он у колодца фыркал, обливаясь ледяной водой). Но с ребятами в штатском из НКВД он разминуться не смог. Его тихо «изъяли» из этого мира, не оставив ни следа, на зацепки. Было тогда Александру Ивановичу сорок пять лет.

Сергею Ивановичу, моему отцу, повезло больше, хотя он несколько раз был искалечен в шахте. Его исключали из партии, потом снова принимали… Он прошёл две войны, но из-под земли так и не вылез, отдав шахте почти полвека. Самое большее, что ему удалось в советские годы, это закончить курсы механиков-практиков. Он прожил восемьдесят три года и до последнего дня носил в себе какую-то жгучую, неутолённую обиду. Когда бывал, как он сам выражался — «под баночкой», мог рассказать анекдотец про Сталина (в кругу семьи или родственников), а советское кремлёвское руководство, которое, по его словам, «живёт по тем же понятиям, что и уголовники» называл «братвой», «бражкой», Более подробно о дальнейшей судьбе братьев я всё же рассказал, но не в романе или повести, а в своей книжке воспоминаний «ОТПЕЧАТКИ НА СЕРДЦЕ». В ней нет какого-либо вымысла, точно названы все имена, время и места событий. Её суть я определил в подзаголовке: записки свидетеля ХХ века.

1983–1986, 2004.

100
{"b":"840283","o":1}