— Давай, Шуруп!
Осмотрелся. Толпа окружала прилавки, уплотнялась, подходили ещё с посёлка.
— Братцы! — закричал он и увидел хмурые лица некоторых «стариков» ещё из своей рязанской казармы. — Шахтёры!..
А люди подходили, толкались, напирали на стоявших между прилавками. Шурка растерянно топтался, но его не торопили. Понимали.
— Люди добрые, спасибо вам, что выручили! А то — ей-бо! — небо уже с овчинку показалось.
Раздались подбадривающие смешки.
— Плохо одному, братцы! Вместе мы — сила! Вот в потребиловке очередь. А что там дают? Прелую воблу. Я сам её покупал, потому что по дешёвке. А два года назад вы по этой цене могли бы осетрину купить! Весною клеть оборвалась, мужиков побило. Жалко! Но там хоть причины искали. А вот на выборке девчонка в бункер свалилась — сама, говорят, виноватая. Это все мы виноватые, потому что молчим, потому что терпим. Управляющий говорит: военные трудности. А уголь вдвое против довоенного в цене. Куда же идёт разница? Вот и выходит, кому война, а кому мать родна. Кому кровушка, а кому денежка! Я ишшо давеча возле ствола слыхал: бастовать, мол, надо! Рядом с ним на прилавок вскочил костыльщик Семёнкин, многосемейный. Обрадованно закричал:
— Правильно! И тута же требования составить!
— Погоди, Семёнкин, успеем. Нам главное — соседние рудники поднять, чтобы Назаровка одна не оказалась.
— Ура! — закричали из толпы.
Шурка увидел, что Четверуня одобрительно кивает ему: «Правильно, мол, в самую точку!»
— Вызывайся, кто пойдёт на Евдокиевку, Макеевку, Прохоровку, Чулковку… Я сам — на Листовскую. Кто со мной, айда вместе. А вы тут договаривайтесь.
Он слез с прилавка и стал выбираться из толпы. Перед ним расступились, похлопывали одобрительно по спине, когда проходил мимо. Вслед за ним тянулись несколько человек, которые решили идти на Листовскую. Это были почти все из тех, кого выбросил оттуда Абызов, когда стал хозяином. У многих там оставались знакомые и друзья, оставались земляки. Их настроения были известны. Поманив зримой надбавкой в самом начале, Абызов затем так закрутил гайки, что сам имел тройную выгоду. На Листовской обижали людей ещё жёстче, чем в Назаровке, но никто и пикнуть не смел, потому что Василий Николаевич мог расправиться с любым без помощи полиции — у него для этого имелись свои люди. Им ничего не стоило избить, а то и совсем пришибить человека.
Окажись Туркин более проницательным, ему бы выскочить из участка да послушать, о чём шумит толпа, какие повороты намечаются в её поведении. Однако он в это время накручивал телефон, стучал по рычагу, остервенело дул в трубку и, сбиваясь и нервничая, в который раз объяснял одно и то же приставу: Чапрака Александра надо арестовать, потому как в противном случае вся российская законность рушится. Пристав плохо его понимал, потому что Туркин не хотел выкладывать всей правды. На том конце провода недоумевали: ну и арестовывай, мол. Велика беда — таракан в пироге! Хорошая хозяйка и двух запечёт. Нодзиратель на шахте может и десятерых посадить в кутузку — ему даны такие права. Для чего же тревожить начальство? Связь была неустойчивой, часто обрывалась, но когда пристав понял, наконец, что шахтёры в Назаровке митингуют, что едва не разгромили полицейский участок, он выругался и сказал:
— Возьму стражников и приеду сам.
Из-за переговоров Туркин проворонил самое главное: группы решительно настроенных шахтёров направились на соседние рудники.
Сергей, конечно, сопровождал брата. Желающих пойти на Листовскую набралось немало. Они вышли из посёлка, обогнули исходящий желтоватыми дымками тлеющей серы террикон. Уже за кладбищем, в просторной холмистой степи, размеченной по необъятному горизонту редкими ориентирами дымогарных труб да верхушек копров, их догнал сердитый назаровский гудок. Как окрик вдогонку. Это был первый вечерний гудок. И откуда-то издалёка, прорываясь через степное марево, донеслись тревожные голоса других шахт и заводов. Шурка и его попутчики прибавили шагу. Они должны были успеть ко второму гудку, когда ночная смена ещё не покинет казармы.
ГЛАВА 11
Василий Николаевич Абызов быстро повернул к лучшему дела на Листовской.
Вступив во владение шахтой летом 1914 года, он корректно, можно даже сказать, по-доброму простился с Нечволодовым. Это произошло ещё до войны. Они сидели в нижнем буфете «английского» клуба, рядом с биллиардной, откуда всё время доносились звонкие, как удары бича, щелчки костяных шаров. Вроде бы подгоняли собеседников. Протягивая руку на прощанье, Абызов тогда сказал:
— Люблю деловых людей. Взял бы вас к себе в управляющие. А что? Оставайтесь!
— Полноте вам… — сдержанно улыбнулся Нечволодов. — На радостях можно и не такое сказать. Пройдёт время, и вы не простите мне своих «кровных» пятидесяти тысяч. Но дело не в этом. Через неделю-другую уже не будет Нечволодова. Вместо него объявится какой-нибудь господин Шульц, обрусевший немец, проживающий, скажем, в Швейцарии или Швеции. Терпеть не могу жары… И усталую память этого скромного господина не станут отягощать всякие явки, связи, невыполненные поручения, планы диверсий и «актов возмездия». — Он криво усмехнулся. — «В борьбе обретёшь ты право своё!» Чушь! Главное моё право — быть человеком. Просто человеком — господином Никто.
Позднее Василий Николаевич в душе благодарил Нечволодова за этот его отказ. Шахта была запущена. Как выражались в Донбассе — занехаяна. В первую неделю, почти ежедневно спускаясь под землю, новый хозяин сам, без свиты, только в сопровождении десятника по вентиляции, ходил по штрекам и уклону, забирался в самые дальние выработки. Он молча и, казалось, безучастно наблюдал, как ремонтники на живую нитку заделывают проломы в креплении, оставляют в лавах кубометры маломерного леса, или плитовые беспощадно бьют вагончики.
Среди конторских пошли разговоры о том, что шахта и вовсе не нужна новому хозяину, он купил её не для денег, а для каких-то дел в союзе промышленников, звание нужно ему. Другие утверждали, что он удачно её застраховал.
Но однажды утром, придя в контору, хозяин занял кабинет управляющего, а его самого попросту выгнал. Так и сказал, усевшись в его кресло:
— Если тут есть ваши личные вещи — заберите. Прошу…
В тот же день уволил и нескольких служащих конторы, и главного инженера. Его место предложил штейгеру, год назад окончившему Горловское училище. Обалдевшему от неожиданности молодому человеку при этом сказал:
— Понимаю, у вас нет опыта. Но тот опыт, который можно было получить на Листовской, только вреден.
Из трёх лав, вернее — лавчонок, он приказал закрыть лучшую и поставить на ремонт. Уволил двух артельщиков, предложив рабочим, которые пожелают, вступить в другие артели. Наконец, сам встретился с шахтёрами, собрав всех перед ночной сменой. Он купил всех, заявив, что набавляет по гривеннику за каждый вагончик. И когда они уже заглядывали ему в рот, рассказал побасёнку: как солдаты жаловались Суворову, что их плохо кормят. Взрывной генералиссимус тут же приказал вынести куль муки. Набрал полную горсть, высыпал в ладонь первому, что стоял в строю, солдату и велел передать из рук в руки по всей шеренге. Только уже какому-то надцатому гренадёру муки не досталось, она распылилась, прилипла к ладоням.
— То, что добываете вы тяжким трудом, — вещал Абызов шахтёрам, — должно принадлежать только мне и вам. Больше нигде оно прилипать к ладоням не будет. Я отменяю все штрафы и увольняю контрольных десятников.
Оборванная, лохматая толпа недоверчиво притихла. Но Абызов, не дав никому опомниться, тут же заявил, что за любые упущения в работе станут делаться начёты с артели. За недогруженный вагончик не оплачивается вся партия.
Он не взял нового управляющего, оставил эту должность за собой. Помощником пригласил инженера Шадлуньского с Назаровки — мордобойца и хама, а главным бухгалтером перетащил Клевецкого. В первую же мобилизацию Василий Николаевич, просидев полночи с полицейским надзирателем рудника, составил списки «крикунов и грамотных» и наутро представил военному начальнику. Все были взяты под ружьё.