Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Боль запеклась на его сухих губах, бледность проступала сквозь загар, давно не стриженные волосы были спутаны и падали на лоб.

Очевидно, у раненого закружилась голова, потому что он вдруг ухватился за шест, торчащий посредине палатки.

— Вот видите, сударь! — сказал хирург строго и пододвинул раненому табуретку. — А еще хорохоритесь!

— Не оставите в медсанбате — уеду обратно на батарею.

— Глупости! — нахмурился хирург.

Он старался выглядеть очень сердитым; кустистые брови его были нахмурены, но глаза оставались добрыми.

Максаков встал, неловко, левой рукой, надел пилотку и сказал:

— Что же, тогда… Разрешите идти? Отлежусь у себя в землянке.

— Может, удобнее будет в кювете? Или в снарядной воронке? Кто же вас, сударь, отпустит? В таком виде!

— За видом не гонюсь. Что я, на свидание собрался? А далеко от батареи мне сейчас, товарищ военврач, ну никак…

Вообще-то говоря, хирургу нравились лихие вояки, строптивцы, горячие головы, которым не терпится удрать из госпиталя, которые долго не остывают после боя и не торопятся сами зачислять себя в разряд тех, кто надолго расстается с передним краем или отвоевался вовсе, вчистую.

— Еще не познакомились, а уже ругаемся!

— Лейтенант Максаков, — отрапортовал раненый, становясь по команде «смирно»: вытянул здоровую руку по шву и замер с шутливой старательностью.

— Это еще что за представление? Отставить! Предупреждаю! У нас медсанбат! А не Художественный театр! Капризничать нечего! Извольте, сударь, во всем подчиняться! Вот, кстати, и медсестра Нестерова. Она у нас здесь самая строгая. — И хирург кивнул на медсестру, которая в этот момент вошла в палатку.

Максаков обернулся, взглянул на вошедшую, слегка пошатнулся. И снова ухватился за шест.

— Эх вы, Аника-воин! А еще, сударь, капризничаете. Герой, а сестры испугался!

— Вы?! — воскликнул Максаков, не слыша ничего, всматриваясь в лицо вошедшей, узнавая ее и опасаясь того, что обознался.

— Как будто я. А вы — это вы?

— Кажется, я!

Оба рассмеялись.

Хирург только развел руками.

— Знакомые?

— Чуть-чуть знакомы, Юрий Константинович, — подтвердила медсестра несмело.

— Еще какие знакомые! — горячо заверил Максаков.

Он сразу узнал вошедшую, хотя никогда прежде не видел ее в этом ослепительно белом халате, в косынке, повязанной так, что были закрыты волосы, лоб, уши. Но глаза, разве он мог их не узнать? Глаза запомнились еще и потому, что тень страха не затемнила их, когда было очень страшно; отблеск счастья жарко светился тогда в ее глазах, то было счастье освобождения из неволи, и перед этим счастьем отступило все: и страх, и голод, и беспокойство за мать и сестренку.

— И сильно вас? — Она озабоченно взглянула на забинтованное плечо.

— Разве у этого сударя что-нибудь толком узнаешь? А ну, марш в палату! — грозно прикрикнул хирург.

Она проводила Максакова в офицерскую палатку, спрятанную под сенью кленов, и уложила на койку; оказалось, что койка ему коротковата и тесна. Она сняла с него засаленную гимнастерку, пропахшую орудийным маслом и порохом, раздела его. Он успел спросить ее про мать и сестренку Настеньку, услышать, что они благополучно вернулись домой, в Ельню. Но едва коснулся головой подушки, как уже заснул. И во сне он продолжал бережно придерживать левой рукой забинтованную в плече правую.

Он проснулся с рассветом и уже не мог заснуть, тревожимый воспоминаниями вчерашнего дня. Он не мог понять: вспоминает ли он то, что на самом деле произошло, или все это ему приснилось. Если это приснилось — пусть снится дольше, как можно дольше. Он не будет делать никаких резких движений, он согласен лежать смирнехонько, и не потому, что боится потревожить плечо и руку, но потому, что боится спугнуть сон.

Как все-таки хорошо, что это не сон, что он встретился с этой девушкой наяву!

Воспоминания завладели Максаковым; он удивлялся тому, сколько подробностей той единственной мимолетной встречи сохранила память.

Первых жителей Ельни на батарее увидели до того, как был взят город. По большаку к деревне Рябинки бежали из города женщины, подростки, дети. Немецкие пули летели им вдогонку, и одна женщина, простоволосая, в зеленом платке, косо лежащем на плечах, внезапно вскинула руки вверх, будто призывая бога в свидетели или ловя что-то, падающее с неба, а затем упала на колени и больше уже не встала.

Несколько женщин побежали влево от большака, прямо на минное поле.

— К нам! Сигайте сюда! К нам! — закричал артиллерист из углубленного кювета, превращенного в траншею.

Но бегущие женщины не слышали ничего и продолжали бежать к минному полю.

Тогда Максаков выскочил из траншеи, перебежал через большак и бросился наперерез беженцам. Он бежал со всех ног, придерживая руками планшет и кобуру пистолета, так стремительно, как умел когда-то, будто бежал не по кочковатому полю, заросшему рожью-падалицей и сорняками, а по гаревой дорожке стадиона. Еще несколько минут, и он, подхватив на руки плачущую девочку, державшуюся за подол матери, рванулся с ней обратно. Он спрыгнул с девочкой в траншею, неловко подвернув при этом ногу. Вслед за ним неуклюже свалилась в траншею мать девочки и девушка в темном, по-старушечьи повязанном платке, из-под которого выбивались светлые-светлые волосы. Уже сидя на дне траншеи, мать долго не могла отдышаться.

В траншее стало тесно. Какая-то старуха, неразлучная со своей иконой, крестилась, причитала, потом принималась грызть беззубым ртом солдатский сухарь, снова крестилась и жадно пила воду из солдатского котелка. Девочка успела сообщить, что ее зовут Настенькой, и тотчас же заснула. Она спала на ящике со снарядами, щеки ее не успели высохнуть от слез.

Голубоглазая девушка с такими же соломенными волосами, как у сестренки, бледная, но со счастливыми глазами, в которых не было испуга, полезла за лифчик, достала и показала маленький розовый листок; то была повестка немецкой биржи труда. Она бежала с окраины Ельни, с Рославльской улицы. Она не надеялась на то, что город освободят сегодня, а завтра могло быть уже поздно. Триста юношей и девушек фашисты угнали вчера под деревню Ченцово на рытье траншей. Оттуда их погонят еще дальше, может быть, в неметчину. Такая участь ждет всю ельнинскую молодежь 1924–1926 годов рождения. Из-за старшей дочери, собственно, и решилась на это опасное бегство из города мать. Не закончив рассказа, девушка вскрикнула:

— Кровь! Вы ранены?

Он и сам уже знал, что ногу не подвернул, не вывихнул. Кровь пропитала штанину ниже бедра.

— Надо бы перевязать его, товарищи женщины, — сказал капитан, оторвавшись от стереотрубы.

Девушка растерянно посмотрела на еще более растерянную мать, потом на Максакова; он стоял рядом со спящей Настенькой, тяжело опершись о песчаную стенку траншеи.

Словно в растерянности матери и других женщин обрела девушка решимость. Она кинжалом разрезала намокшую от крови штанину и, страдая от смущения и неопытности, сделала перевязку; пуля прошла навылет, не задев кости.

То была первая перевязка в ее жизни, но, закончив работу, она сказала фразу, которую говорят все санитарки:

— До свадьбы заживет!

Когда обстрел утих, беженцы с Рославльской улицы выбрались из траншеи и быстро, не оборачиваясь, зашагали по направлению к деревне Рябинки. Зарево освещало спины женщин. Иные тащили узлы с пожитками. Девочка с белыми косичками по-прежнему бежала вприпрыжку за матерью, уцепившись за ее подол, а старушка тащила свою икону.

— А нельзя у вас остаться? — попросила девушка, которая сделала перевязку. — В санитарках.

— При всем желании… — Максаков развел руками. — Вот, может, капитан разрешит…

Девушка обратилась с просьбой к капитану.

— Надобность имеется, — вздохнул капитан. — Но нет у меня такого права.

Она пыталась уговорить капитана, доказывала, что ей незачем эвакуироваться в тыл и, хотя санитарного образования у нее нет, хотя перевязку она сделала плохо, она научится, честное комсомольское слово, научится…

27
{"b":"840097","o":1}