Между прочим, Петр Матвеич выступает сегодня в курортном парке, в курзале. Хотите составить компанию? Познакомлю…
Вечером мы отправились в курзал на эстрадный концерт. Мокшанов зашел за мной принаряженный. Впервые я увидел у него орденские планки. Между красными ленточками орденов Отечественной войны обеих степеней и Красной Звезды отчетливо синела планка ордена Трудового Красного Знамени.
Мокшанов не хотел ждать автобуса, и мы торопливо зашагали по шоссе, обгоняя парочки, шумливые компании.
Ноги слегка увязали в размягченном от жары гудроне, оставляя отпечатки подошв и каблуков. Перегретый воздух дрожал, как над стреляющей батареей в жаркий день. Вечерние краски потеряли яркость, а дали уже не были такими прозрачными. Ни дуновения ветерка. Камни не остыли, они не успевали отдать тепло, накопленное за день, как их с новой силой начинало утром пригревать неуемное солнце…
На этот раз «Сентиментальный вальс» объявлял уже не Петр Матвеевич, а тот самый конферансье. Он говорил все тем же жестяным голосом и опасливо посматривал в зрительный зал, словно уже узнал Мокшанова и ждал от него новой выходки…
Снова звучит сокровенная мелодия вальса. На этот раз она кажется еще более грустной, в ней вылилось все горе осиротевшего Левши. Он бредет за гробом, спотыкаясь о корни деревьев, о пеньки, спотыкаясь и на ровном месте, глядя сухими, широко раскрытыми, невидящими глазами.
И вдруг издали, откуда-то из-за скорбно притихшего леса, доносится легкая и бездумная мелодия — не то отзвук безмятежной юности, не то обещание беспечного будущего, в котором не будет места для печального воспоминания.
Но нет, этот далекий и чужой голос не может утешить, он лишь с новой силой напоминает об утрате. И вновь слышится запоздавшая клятва в верности, клятва, которой не суждено быть услышанной…
После концерта Мокшанов познакомил меня с Петром Матвеевичем, я был рад пожать его руку.
Петр Матвеевич был весьма немногословен, но слушать собеседника умел хорошо, склоняя голову набок, как при игре на баяне. Он был без пиджака, в чесучевой рубашке, подпоясанной шнуром с кистями.
Я поделился о ним впечатлениями от концерта.
— И знаете что еще, Петр Матвеевич? После рассказа Дмитрия Ивановича я слушал «Сентиментальный вальс» по-новому.
— Ничего удивительного! Я и сам его теперь по-новому слышу…
— Вот мы часто говорим: «угол зрения», «точка зрения», — вмешался Мокшанов. — А почему нельзя сказать: «точка слуха»? Все зависит от душевной акустики, если так можно выразиться…
Мы заняли столик на открытой веранде ресторана. Мокшанов долго совещался с официантом, тот ушел озабоченный, даже походкой подчеркивая свою расторопность и важность поручений, данных ему.
— А помните, Петр Матвеич, наше «смоленское шампанское»? — спросил Мокшанов.
— Так у нас в отряде самогон называли, — объяснил мне Петр Матвеевич, мягко улыбнувшись. — А неочищенный самогон называли у нас «О, не буди меня…».
Весь вечер Мокшанов был радостно возбужден и шумлив. Он по-настоящему обрадовался встрече с фронтовым другом. То не было небрежное любопытство, мимолетный восторг, которым при подобных свиданиях подменяют подчас глубокое чувство. Мокшанов ерошил волосы, не сводил с Петра Матвеевича влюбленных глаз, хлопал его по колену, то и дело спрашивал:
— А помнишь?..
Мы выпили за здоровье Петра Матвеевича.
Он встал, церемонно раскланялся, поблагодарил и, не желая остаться в долгу, сказал Мокшанову:
— Человек ты неженатый. Но, может, за невесту выпить пора?
— К сожалению, за невесту пить еще рано, — сказал Мокшанов, глядя куда-то в одну точку. — А точнее сказать — поздно.
— Ну, тогда давай, Левша, за твою диссертацию. Или за твой новый, трудовой орден.
Мокшанов, смущенный, взъерошил волосы и торопливо чокнулся, пристально всматриваясь в рюмку.
— Какой же вы, Дмитрий Иванович, левша? Нож у вас, насколько я вижу, в правой руке. Спички зажигаете тоже правой…
— Да я сроду левшой не был, — объяснил мне Мокшанов. — Это мне партизаны звание присвоили за тонкую работу с взрывателями. Все-таки мы с тем кузнецом Левшой земляки. Это ведь наш туляк блоху подковал…
За разговором мы и не заметили, как ресторан опустел, официанты уже снимали со столиков скатерти и составляли стулья.
Прощаясь, Петр Матвеевич вежливо, как шляпу, приподнял старомодный белый картуз с квадратным козырьком.
Мы расстались у ворот курортного парка, когда стало совсем темно и не было видно верхушек кипарисов. С моря тянуло долгожданным холодком. К ночи ветерок подул сильнее, — ему теперь было под силу шевелить большие листья веерных пальм, похожие на опахала.
1947
В ТЯЖКИЙ ЧАС ЗЕМЛИ РОДНОЙ
Из воспоминаний об А. Т. Твардовском
В мае сорок второго года Политуправление Западного фронта обосновалось вблизи станции Обнинская, заняв несколько благоустроенных зданий. Некогда здесь был интернат для испанских детей. Но война докатилась до этих мест, Обнинская оказалась в тылу у немцев, и они разместили здесь свой лазарет. Поблизости от усадьбы возникло просторное кладбище — хоронили умерших от ран. Говорили, это обстоятельство тоже сыграло роль в выборе места для Политуправления — фашисты не станут бомбить свое кладбище. До сих пор не знаю: имели эти разговоры под собой почву или нет.
Поезд-типография «Красноармейской правды» нашел себе приют на железнодорожной ветке, уходившей в глубь ближнего леса. В мае, когда листва была жидковата и лесочки, рощицы просматривались, на крыши вагонов набрасывали для маскировки свежесрубленные березки. В середине лета в этом уже не было нужды — поезд оказался под зеленым шатром ветвей, сходящихся над узкой просекой, по которой тянулись рельсы.
Я встретил Александра Трифоновича Твардовского возле бревенчатого дома, занятого отделом кадров Политуправления. Он прибыл с Юго-Западного фронта в «Красноармейскую правду» несколько дней назад и еще плохо знал дорогу; я провел его к поезду кратчайшим путем…
Вот в этом поезде посчастливилось мне слушать первые главы «Василия Теркина». Меня ошеломила сила поэмы, я смотрел на лица товарищей — они испытывали такое же потрясение. Нас объединяла счастливая причастность к поэзии. А читал Твардовский вдохновенно и с плохо скрытым волнением — как примут «Василия Теркина» малознакомые фронтовые журналисты?
С первых месяцев войны «Красноармейская правда» печатала раешник о похождениях смекалистого, смелого и умелого бойца Гриши Танкина. Наверно (думал я, до того как началось чтение), этот Вася Теркин пришел на Отечественную войну с обновленным багажом солдатских придумок и прибауток, наверно, Вася Теркин — литературный брат нашего Гриши Танкина. Я знал, что еще на финской войне Твардовский сочинял стихотворные фельетоны о бравом пареньке Василии Теркине.
Тем больше обрадовало знакомство с главами новой поэмы «Василий Теркин». Поэт счастливо обманул мои ожидания, он познакомил с человеком, который стал моим надежным фронтовым другом «с первых дней годины горькой, в тяжкий час земли родной…».
Обаяние авторского чтения рождалось в глубине его поэтической натуры. Когда он читал печальные строки, то сам был подвластен их сдержанному трагизму; когда Василий Теркин шутил — интонация, улыбка, жест чтеца были пронизаны юмором.
Первые главы поэмы появились в «Красноармейской правде» в дни, когда фашисты вышли к Сталинграду. Твардовский ходил мрачный. Мы редко видели его улыбающимся, а тем более смеющимся. К слову сказать, к шуткам, остротам он был очень требователен. Но добротный юмор ценил высоко.
Впятером спали мы в брезентовой палатке. Прежде этим брезентом накрывали бочки с мазутом, и жирный запах асфальта начисто забивал ароматы трав и полевых цветов, подступавших к пологу палатки. После одного особенно знойного дня спать было совершенно невмоготу; лежали голые, обливаясь потом. Твардовский вылез из палатки — размяться на поляне. Следом за ним выползли и остальные.