В тени разросшихся лип перед часовней св. Войтеха поставлен первый алтарь; возле него еще пусто и безлюдно, не видно ни одной живой души — Стасичка и Франтишек первые, кто подошел к алтарю. Прежде, когда они приезжали сюда, они первым делом отправлялись преклонить колени у родника, а Черный Петршичек не упускал случая напомнить им, что роднику этому вот уже девятьсот лет. Дескать, забил здесь ключ именно с того дня, как вернулся к чехам достославный их епископ Войтех{49} после того, как они раскаялись и испросили у него прощение за то, что ранее, при подстрекательстве язычников, лишили его власти и изгнали из родного края. За все то время, пока он был на чужбине, на чешскую землю не упало ни капли дождя, все родники высохли, а рыбы гнили в безводных руслах рек. Тогда-то чехи и прочувствовали наконец, с кем бог триединый. Толпы народу во главе с князем Болеславом{50} и всеми его придворными вышли навстречу епископу. Именно здесь и встретились с ним правители, а святой епископ, в доказательство, что он на самом деле призван распространять учение божье, обратился к всевышнему с горячей молитвой, дабы тот не насылал больше из-за него напастей на чешский народ. И сразу же надо всею страной пролился щедрый дождь, а у ног князя внезапно забил родник, чем он был так растроган, что пообещал воздвигнуть на сем месте святую обитель, и сдержал слово, построив здесь первый в Чехии мужской монастырь; первым игуменом его был назначен воспитанник святого Войтеха, Радла. Сцена встречи запечатлена в группе фигур, вырезанных из дерева в натуральную величину и расставленных вокруг источника: вот святой Войтех в своей одежде пилигрима, позади него — воспитанник, который оглянулся на пасущегося невдалеке оленя, а вот и князь Болеслав в той позе, когда, приложив руку ко лбу, он уже готов высказать осенившую его мысль возвести здесь монастырь.
Но сегодня они не замечают часовни, как бы и не видят ее вовсе, ничего не замечают вокруг, будучи поглощены своим чувством. Едва они очутились в укромной тени старых деревьев, куда не мог проникнуть с садовой дорожки ни один посторонний взгляд, как сразу взялись за руки, не в силах уже отвести глаз друг от друга.
— Стасичка, — восклицает юноша, и голос его дрожит от душевной боли, — я не могу дольше вынести этого, силы мои на исходе! Я не должен видеть того, что делается, и того, что последует, дабы удержать себя от какого-нибудь отчаянного шага. Нынче, немедля, уйду я в широкий мир; как-нибудь проживу игрою на своей скрипке. Я не могу стать священником, ибо, славя богородицу, на самом деле в сердце своем я славил бы одну тебя, тебя бы видел в любом ее изображении; я не хочу лгать богу, обманывать его, не хочу нести у алтаря лицемерную службу. Я ничего не могу поделать с собой, ибо, играя на своей скрипке, ощущаю, что именно в тот миг я и возношу ему самую сокровенную молитву, что именно в ту минуту я глубже познаю и громко славлю его. Нет, ничего нельзя поделать, я должен уйти прочь, я ничто, я неимущ… Иначе я с ума сойду от мыслей, как тебя добыть, чем заслужить, и все равно ничего придумать не смогу. Я ухожу от тебя, от самого дорогого мне человека, самого милого на всем белом свете, дабы мое горе твоего несчастья не усугубляло…
На Стасичкином лице вспыхивает румянец, она крепко прижимает его руку к своему учащенно забившемуся сердцу.
— Да, ты уйдешь в широкий мир нынче, немедля, только не один — я тоже уйду с тобою, — отвечает она ему пылко, решительно и смело. — Ты жил в душе моей, прежде чем я начала осознавать себя, прозябая в мертвенной, полусонной тишине моего детства, лишенного всякой радости вследствие неразумной материнской опеки надо мной. Я мерила время от одного твоего прихода к нам до другого, для меня было праздником, когда ты появлялся в нашей темной горнице. Видеть тебя, чувствовать, что ты здесь, рядом, что ты по временам втихомолку робко и ласково поглядываешь на меня, было мне дороже всех моих драгоценностей; в сравнении с этим блаженством мое богатство представлялось мне лишним и нелепым бременем, я презирала его. Воля к жизни воскресла внезапно, в тот миг, когда я поняла, что ты предназначен не мне, что тебя могут отнять… Нет, нет, не перечь, не напоминай ни о каких грехах — это они берут грех на душу, полагая, что ты обязан помочь брату заслужить небесную благодать, жертвуя своей свободой и отрекаясь от всех своих желаний, а я матери — достичь благодати земной, выйдя замуж за сына ловкой женщины, перед которой она млеет бог весть почему. Так кто же тут кого оскорбляет и унижает? Мы бежим от насилия и лжи — в чем же наша вина? Да неужто не обратились бы мы к ним со слезной мольбою, если бы знали, что это заставит их смягчиться? Но все тщетно — они вознамерились сломить нас, если не смогут согнуть; мы не должны способствовать своей погибели, самим себе желать несчастья, добровольно класть голову на плаху. Но если в том, что мы задумали сделать, заключен грех перед богом, то пускай он целиком падет лишь на одну меня, пускай господь одну меня отправит в чистилище — я не могу жить на свете без тебя, как не могут раздельно существовать корни и ствол этой липы; если тебе будет плохо — и мне будет плохо, если тебе хорошо — и мне тоже. Иной жизни для себя я и не воображаю, ни к чему иному привыкнуть не смогу; отвергнув меня, ты выроешь мне могилу; уйдя один, справься обо мне через месяц — я отзовусь уже из-под земли.
Вместо ответа Франтишек заключил девушку в страстные объятья.
И тут вдруг раздался звон с церковной колокольни, зазвучал орган, запели трубы и загрохотали барабаны — крестный ход двинулся от церкви в направлении к первому алтарю.
Стасичка выскользнула из объятий Франтишка.
— Теперь самое время, — прошептала она, — иди за мной, я уже все обдумала.
Они взялись за руки и поспешили через сад к монастырю, куда сегодня был открыт вход для участников процессии. Оглянувшись в последний раз назад, они увидели сквозь сплетение кустарника начало процессии, приближавшейся к первому алтарю. Впереди шли министранты, держа в руках развевающиеся хоругви, за ними следовали длинной чередой ученики, далее — цехи, тоже с хоругвями, затем — стайка подружек, рассыпающих цветы перед священниками в парчовых ризах, а в числе духовенства шествовал сам епископ, держа дароносицу со святыми мощами, в окружении молодых послушников с зажженными свечками в руках.
«Нет, никогда, никогда!» — содрогается Франтишек.
За епископом движется людская толпа; в первых рядах между знатными горожанами, рядом с ювелиршей и ее сыном, выступает матушка. За ними ковыляет Черный Петршичек; он чрезвычайно доволен собой и горд тем, что блестящим образом выполнил свою задачу, — обе матери проявляют должное взаимопонимание, свадьба не за горами. Да, любопытно, как будут жить без него обитатели Конского рынка? Он посматривает в сторону алтаря, где должны их ждать «дети». Ему охота взглянуть, как поведет себя Стасичка, увидев, какого он сыскал ей жениха. По такому любая девушка будет с ума сходить, а уж Стасичка наверняка рехнется от счастья. Муженек — одно загляденье, по виду агнец божий, а вдобавок еще с положением, носит золотые окуляры; о нем мечтают барышни из высшего Круга, которые прекрасно говорят по-немецки…
«Дети», притаившиеся за кустарником, снова крепко берутся за руки и спешат уйти монастырскими, с богатой отделкой, коридорами. «Никогда, никогда», — непрестанно твердят они себе; но вот наконец и монастырский двор, где в липовой аллее ожидают своих хозяев пражские кучера.
— Послушай, Вацлав, — тормошит Стасичка кучера, — подвези-ка нас к «Звезде», к дому нашей молочницы. Матушка хочет знать, как теперь ее самочувствие, поскольку она недавно тяжело хворала.
Вацлав охотно щелкает кнутом, и коляска летит по дороге к «Звезде». Он нисколько не удивлен, что Франтишек сопровождает Стасичку, ведь юноша в доме как свой; его не удивляет, что матушка послала дочь навестить молочницу, он тоже слыхал про ее тяжелую болезнь и знает, как матушка ее любит. Ему не приходит в голову, что для того достало бы времени по окончании крестного хода, но добрейший Вацлав отнюдь не склонен к глубоким размышлениям; он исправно и с удовольствием выполняет все, что ни прикажет хозяйка, до остального же ему и дела нет.