Макеев настоял на том, чтобы Ольга Марголина провела лето в Лонгшене. В это время, верная памяти мужа, она вступилась за него в письме-отповеди главному критику-сопернику Ходасевича в спорах о судьбе русской литературы в изгнании и о русской литературе вообще — Г. В. Адамовичу. 24 августа 1939 года в газете «Последние новости» (№ 6723) появились его очередные «Литературные заметки», посвященные книге Ходасевича «Некрополь». Начиналась статья так: «О книге этой следовало бы написать давно. Вышла в свет она с полгода тому назад, и о ней появилось уже несколько отзывов. Однако опоздание мое не случайно <…> Ходасевич заболел вскоре после того, как „Некрополь“ поступил в продажу. Почти сразу стало известно, что болезнь его тяжелая и, вероятно, длительная. При крайней, постоянной его нервности, при крайней чувствительности к суждениям о его творчестве, было невозможно писать о „Некрополе“ свободно и беспристрастно: кое-что в отзыве могло бы задеть больного поэта — и, кто знает, может быть, ухудшить его состояние. Утверждая это, не придаю себе никакого особого веса в глазах Ходасевича. Любой отзыв, безразлично кем подписанный, мог бы взволновать больного, если бы он усмотрел в нем что-либо не вполне, не безусловно одобрительное». Адамович назвал «Некрополь» книгой «блестящей», но «тягостной», а затем писал, уже не в первый раз, о «стилистическом мастерстве» его стихов, но об «отсутствии музыки» в них. Не это, однако, а именно начало статьи побудило вдову поэта ответить ему:
Многоуваж<аемый> Г<еоргий> В<икторович>,
Прочла Вашу статью в П<оследних> Н<овостях> от 24-го авг<уста>, и хочется мне Вам кое в чем возразить, конечно не по существу. Мои возражения касаются начала Вашей статьи. Хорошим или плохим поэтом и писателем был В. Ф. — не знаю, но пошляком он не был. Ваше утверждение, что «при крайней чувствительности к суждениям о его творчестве, было невозможно писать о „Некрополе“ свободно и беспристрастно: кое-что в отзыве могло бы задеть больного поэта» и дальше: «Любой отзыв, безразлично кем подписанный, мог бы взволновать больного, если бы он усмотрел в нем что-либо не вполне, не безусловно одобрительное», как Вы прекрасно сами знаете — совершенно не соответствует действительности. В. Ф. относился к критике его творчества абсолютно холодно; скорее неприятен был ему восторженный отзыв. Знали это все — конечно, должны знать и Вы.
Но одно поражает меня, это то, что, относясь так деликатно к больному поэту, как это видно из начальных строк Вашей статьи, Вы за все дол<г>ие месяцы его болезни не щадили его чувствительности и, зная, как болезненно он относился к неправдивой критике, продолжали писать свои статьи с «социальным заказом» и даже часто безответст<в>енные. Мне небезразлична судьба эмигрантской литературы; Вы один ею теперь руководите. Подумайте о том, что я Вам пишу. Простите за, может быть, резкий тон. Мы все смертны; но смерть отняла у меня В. Ф. и очень близко коснулась и меня, и поэтому считаю себя вправе писать правду.
С искренним приветом
О<льга> Х<одасевич>.
Текст письма выглядит как черновик (вычеркнутые слова, поправки). Было ли оно переписано и послано, я не знаю. Если нет, очень жаль.
Еврейка по происхождению, Марголина постепенно пришла к убеждению, что ей надо креститься. В ноябре 1939 года в церкви Сергиева Подворья при Русской Духовной Академии она перешла в православие. Макеев был ее крестным отцом. Она часто гостила в Лонгшене, но стала все больше проводить время в Париже, где продолжала жить, опять с сестрой, на старой квартире в Биянкуре. Ровно через год после смерти Ходасевича немецкие войска вошли в Париж. Берберова хотела «захватить» ее в деревню, но «она считала, что не имеет права жить, „как в раю“, и даже, когда вышел немецкий декрет о евреях <7 июня 1942 г.>, пошла на регистрацию и стала носить на груди желтую звезду»[928].
В июле, в «страшный день 16-го числа 1942 года», в восемь часов утра телефон разбудил Берберову в парижской квартире, где она иногда ночевала, когда ей надо было быть по делам в городе. «Рядом со мной, — сказала она <Марголина> по-французски, — стоит полицейский. Я не могу долго говорить. Нас берут. Постарайся найти меня»[929]. Первые аресты евреев, не имеющих французского гражданства, а затем и французских подданных (пока только мужчин) начались в оккупированной зоне в 1941 году. Их систематическая депортация «на восток» началась в марте 1942 года. Однако 16–17 июля французские полицейские (как пишут Берберова и другие об этом дне, немцев не было видно) произвели первые массовые аресты в Париже и его окрестностях: были забраны почти 13 000 евреев всех возрастов, мужчин, женщин и детей (9800 в первый день)[930]. В огромном здании булонской мэрии, где толпы арестованных в Булони-Биянкуре задержали в подвале, Берберова успела передать Ольге записку и получить ответ с просьбой купить лекарства, привезти кое-какие вещи и быть в четыре часа у выхода из мэрии, когда должны будут всех увезти в лагерь в Дранси (на северо-восток от Парижа), где власть имущие французы держали арестованных евреев до разрешения их «дел». (Такие депортации из Дранси продолжались до конца июля 1944 года.) В этот же день кто-то из ее друзей, поехавший прямо туда, успел получить от полиции листок бумаги (написанный от руки) с ее новым адресом:
Hodassevitch Olga
née Margolin
domiciliée à Boulogne s/Seine
46, av. Victor Hugo
Emigrée russe
actuellement: Camp d’intemement
de Drancy
Esc<alier> 6, Chambre I
à Drancy depuis la 16 juillet courant
(Ходасевич Ольга, урожд. Марголина, постоянно проживающая в Булони-сюр-Сен, 46, ав. Виктор Гюго. Русская эмигрантка.
В данный момент: лагерь для интернированных Дранси. Шестая лестница, комната I. Дранси 16 июля сего года.)
Берберова пишет, как она ходила по инстанциям, чтобы узнать, поможет ли свидетельство, что Ольга была крещена и что ее покойный муж был «ариец» (по расовым законам нацистов Ходасевич, чья мать была еврейкой, хотя и крещеной, был бы евреем и, будучи еще жив, мог быть также арестован, если бы кто-нибудь донес на него). Она догадалась, в каком кафе может быть Макеев, и узнала, что «он успел побывать на Сергиевском подворье, достать копию свидетельства о крещении Оли и свидетельство — по всем правилам заверенное, — что ее законный муж, умерший три года тому назад, был ариец и католик со дня своего рождения. С этими бумагами Н. В. М<акеев> успел побывать у адвоката и поручить ему Олино дело. <…> Кроме того, он сказал мне, что адвокат сообщил ему, что на днях откроются два учреждения, которые упорядочат все эти „еврейские дела“ и через которые можно будет хлопотать. <…> Олю, во всяком случае, можно будет задержать в Дранси, если ей будет грозить высылка»[931].
На следующий день тот же человек, который получил ее адрес в Дранси, получил другое свидетельство, на этот раз от русской католической миссии. Это машинопись, на бланке «Mission catholique russe — 39, rue François Gérard — Paris XVIe» (оно имеет печать, утверждающую, что 20 июля 1942 года Дюмон еще раз подписал документ, на этот раз в отделении полиции, для удостоверения подлинности своей подписи):