Прикинул Сребров все эти лица и все эти имена к тому, что было перед ним, — нет, вряд ли они здесь.
Но возрастала уверенность, что здесь, в опостенном мире, и, может быть, даже вот на этом ночном празднике он встретит…
Сребров вынул карманные часы. Странно, — только 14 минут прошло с того времени, когда Сребров, сняв обувь, посмотрел на часы, и завел их. И еще странность, — секундная стрелка не двигалась, и не слышно было равномерного стрекотания. Часы — только что заведенные — стояли.
— Проверим, — подумал Сребров.
Он быстро пошел дальше, перешел на другую сторону улицы, где номера домов четные. Вот дом √ 30, √ 32, √ 34. И снова тутошнее, и грязная громадина дома номер 6. Советский гражданин в тяжелых сапогах грузно идет навстречу. Он мрачно смотрит на Среброва, и проходит мимо, поблескивая кожаною курткою, — не гражданин, а целый товарищ, чего доброго, ответственный, какой-нибудь помсек или даже замзав.
Сребров оглянулся, — вот он уже очень далеко, за десяток домов. Ну, Бог с ним, пусть шагает, не подозревая о домах опостенных, не национализованных, находящихся вне пределов досягаемости и поспешной разрушимости. А вот что с часами?
Идут, как шли. Прошло пятнадцать минут с малыми секундами. Сребров поспешно перебежал на другую сторону, пренебрегая одышкою. Да с середины улицы уже и нет одышки. Вот и дом √ 35. А что часы?
Стоят, как стояли. Прибавился только десяток секунд.
Сребров понял, что для земных часов опостенное время не существует.
— Взойдет солнце, — думал он, — а там, в Сновграде, все еще будет первый час ночи. Что же это значит? Здесь, опостен Сновграда, происходит смена явлений, — музыка развертывает свои мелодии, ветер веет, ветви шевелятся, люди проходят. Время течет, как в Сновграде. Какое же отношение этих двух времен? Стрелки моих часов кажутся мне неподвижными, — стало быть, угол между этими временами или в точности прямой, или близок к прямому.
Ну что же, — думал он дальше, — ведь и в Сновграде можем наблюдать два времени, среднее солнечное и среднее звездное, и угол между ними равен меньшему из острых углов прямоугольного треугольника, где один катет равен 24.60.60, а другой 23.60+56. Определю же на досуге угол между здешним временем и сновградским. Но как?
Случай скоро помог ему. На углу дома √ 33 на высоте второго этажа висели хорошо освещенные часы. Они показывали 23 часа 43 минуты 50 секунд. Сребров достал записную книжку, записал это время и показание своих часов: 0 часов 12 минут 5 секунд.
— Подожду, передвинутся ли стрелки моих часов, хотя на одну секунду, — думал он.
Недаром он был беллетрист символической школы. Он любил точность и был уверен, что настоящая поэзия — наукообразна, и что форма символической поэзии — реализм.
Но в это самое время его реализм подвергся некоторому испытанию. Не то чтобы он усомнился в соответствии совершающегося с реальною основою мира, — нет, просто он на короткое время потерял связь соответствий.
Его голова слегка закружилась. Ему казалось, что почва уходит из-под ног. Как будто бы два мира, рациональный сновградский и иррациональный явиградский, начали отделяться один от другого. Еще не разошлись, но уже слегка отталкивались.
А что же будет со мною? — подумал Сребров.
Воля явственно убывала в нем, и он не мог сделать малого усилия, чтобы сойти с предельной черты и не упасть в таинственную бездну, которая вот-вот откроется под ним.
Случайное вмешательство веселой и злой старушонки вывело Среброва из этого состояния нерешительности и замешательства. И даже, конечно, не случайное, — только неожиданное для него.
Внезапно, словно все сухое выжалось влажным сновградским воздухом, чтобы уж осталась там одна только рациональная слякоть и мокрота, шагах в десяти от Среброва появилась маленькая, тощая, сухая старушонка с розовато-серым, остреньким, мелко-морщинистым личиком и с острыми, как стальные шильца, глазами. Она подходила к Среброву быстро, такими маленькими шажками, что переборы ее ног были неощутимы на глаз, словно она двигалась скрытою за нею пружиною. В ее руках была швабра, бородою на ее животе, концом желтой деревянной ручки прямо направлена под вздох Среброву. Старушонка была одета узко, серо и длинно, в мелко-узорную и мелко-складчатую юбку и кофту, юбка до земли, кофта до колен (если только предположить, что у старушонки были колени и все прочее, телесное)[1293].
Лицо старушонки не по-живому кривилось и морщилось серовато-розовыми резиновыми гримасами, и не понять было, веселится она или злится. Она заливалась сухим кудахтаньем:
— Чего ты? чего ты? чего? Куда ты? куда ты? куда? Ах, ты этакий! Ах, ты такой! Кто ты такой? Какой такой?
И неслась прямо на Среброва, нелепо наставляя на него свою деревянную пику. Сребров несколько раз увертывался от ее удара, но она подходила все ближе и ближе. Страх и тоска возрастали в нем, все вдруг закружилось и опрокинулось, и Сребров без всякого перехода почувствовал себя лежащим на чем-то мягком. Было такое ощущение, что он дома и проснулся. Но над ним, сквозь кленовые ветви, звездилось ночное небо, а листва клена была освещена сбоку мягким белым светом. Сребров огляделся, приподнявшись на локте.
Он был в парке, по всей видимости в том же, который он видел. Откуда-то не издалека доносились отзвуки негромких голосов, радостных и странно звучных. Воздух был необычайно приятен для дыхания, и казалось Среброву, что этот воздух насыщен какою-то, неведомою ему, эманациею облегчения и уверенности.
А где же злая сухая старушонка? Ее нигде не было видно. Прячется? Сребров встал. Два шага, — и он на улице. Светло от многих фонарей вдоль. Ни одного сновградского дома.
Сребров вспомнил людей, которых он видел в этом иррациональном мире, и ему стало весело. Серая швабро-старуха, конечно, сновградская и совершенно рациональная. И назначение этой швабро-твари совершенно ясно: уравнительное мракобеснование, аннулирование чистоты и вздымление пыли и грязи. И несомненно, что сейчас она выполнила свое назначение, — вымела Среброва в иррациональный мир.
Легкое беспокойство зашевелилось в душе изгнанника: где же его дом? Или навеки оставаться ему странником бездомным?
Но что думать? Все устроится.
Он улыбнулся, лег поудобнее на траву, закрыл глаза, и сказал в полголоса:
— Где же мой дом?
— Вы хотите попасть домой? — спросил его мелодичный голос, полнозвучный и легкий, певучий и быстрый. — Забыли, как пройти в него? И это случается с возвращающимся из таких далеких стран.
Сребров открыл глаза, вскочил. Перед ним стояла вся освещенная тем же <конец страницы, обрыв текста>.
Две заметки об источниках поэмы Вяч. Иванова «Человек»
Поэма Вяч. Иванова «Человек» — один из наиболее ярких образцов присущей его творчеству «александрийской» эстетики, ценившей и культивировавшей «ученость» — насыщение литературного текста ссылками на редкие символы, философские концепции и литературные и мифологические мотивы. Текст поэмы предъявлен читателю как заведомо не полностью понятный и поэтому снабженный авторскими примечаниями — по характерно александрийскому выражению самого Иванова, «несколькими глоссами», призванными «послужить посильной данью на алтарь благосклонной ясности»[1294]. Но и эта дань казалась Иванову недостаточной, и он начал работу над пространным комментарием к поэме[1295] и с готовностью принял предложение П. А. Флоренского истолковать поэму читателю[1296].
Поэма «Человек» была задумана Ивановым как «мистерия» и как выражение «мистического миросозерцания» автора[1297], то есть, иными словами — как текст, посвящающий своего читателя в божественные тайны мира. Основное тематическое содержание этого текста — рассказ о тайнах замысла Бога о Космосе и о Человеке, и о тайнах правящего миром Эроса, и о тайнах сотворения и грехопадения Человека, совершившихся на примордиальном Небе, и о тайнах связей Человека с космическими стихиями, со звездами, с Люцифером, с Афродитой, с Аполлоном и с ипостасями Триединого Бога, и т. д., и т. п. Но мистичность и мистериальность поэмы проявляются не только в ее тематике, но и в ее герменевтике. Читая поэму, читатель Иванова призван сначала воспринять ее темный, непонятный текст как некую явленную ему тайну, и лишь на более позднем этапе он должен получить (и здесь им должен обязательно руководить комментарий) также и объяснение тайны — посвящение в мистическое знание. Внутренний парадокс, заключенный в архаическом мифологическом концепте мистического посвящения, Иванов переносит, таким образом, на герменевтический механизм, в который он включает свой текст, долженствующий быть воспринятым как одновременно и не подлежащий, и подлежащий расшифровке. О двух примерах работы этого механизма и говорится в предлагаемых здесь кратких заметках.