Алексею Пурину принадлежит следующая мысль:
«„Столбцы“ — „чистая поэзия“, в самом лучшем значении этих слов, разъяснённом выдающимся современным философом Мерабом Мамардашвили: „То, что мы называем искусством, рождается посредством искусства же. Поэтому оно и является искусством для искусства. <…> Нас может поразить лишь то, что было в нашей жизни, или было, но не разрешилось. И чтобы это вспомнить, оказывается, нужны определённые конструкции. <…> Гюго писал в письме Бодлеру: ‘Вы подарили нам новое содрогание’. Но не ‘содрогание’ описано в стихотворении Бодлера, а стихотворение Бодлера, написавшись, сделало возможным эту судорогу в мире… Задача построения художественного произведения есть задача создания поля или пространства, строго заданного, для рождения вот такого рода мнимых ощущений“ („О философии“).
Иными словами, подлинную читательскую эмоцию — „не смех и не слёзы, а сияющую улыбку беспредельного удовлетворения“, как говорил Набоков, — писатель может вызывать только эстетическим способом. Стихотворение — не пасхальное яйцо и не рождественская открытка, а хитро расставленная поэтом сеть, в которую ловится читательская душа. Если Заболоцкого и можно назвать „поэтом мысли“, то под мыслью здесь следует понимать такую сноровку и смётку ловкого птицелова».
* * *
Обратимся теперь к одной удивительной особенности в столбцах, которая не сразу бросается в глаза — тем не менее она была подмечена вдумчивыми его современниками, а затем и исследователями.
Сохранилась шутливая надпись Заболоцкого на экземпляре «Столбцов», подаренном Николаю Олейникову:
«Стишочки Ваши прочитавши,
я обрадовался как.
Целу ночку был не спавши —
сию книжечку писал.
Между прочим получивши
её в подарок от меня,
себе на грудку положите,
сказавши: как люблю тебя.
Сочинил в минуту вдохновения
Н. Заболоцкий
Р. S. Равному гению земли.
(1929)»
Литературовед Лидия Гинзбург, хорошо знавшая обэриутов, довольно много общалась и с Николаем Заболоцким. В её альбоме есть шутливый «Драматический монолог с примечаниями», несколько стилизованный под XVIII век, сочинённый Заболоцким майским днём 1928 года, когда они разговорились за чаем о путешествиях. Этот пространный экспромт явно послужил писательнице поводом сделать интересное наблюдение о поэте: «…ранний Заболоцкий именно в шуточных стихах считал возможным открыто и прямо говорить от первого лица. В серьёзных стихах того же времени авторское „я“ спрятано. Оно присутствует только как лирическое сознание, как отношение к миру».
По мнению Лидии Гинзбург, Заболоцкий освобождался таким образом от «стародавних культур», «от их носителей — всевозможных лирических героев, вообще от обычных форм выражения авторского сознания».
Тем не менее исключение из этого правила есть, и мы к нему ещё вернёмся. Но пока приведём рассуждение А. Пурина об этой характерной особенности раннего Заболоцкого:
«Что… мы можем сказать о душе „Столбцов“? Каково их говорящее я, их лирический субъект? Как этот лирический субъект соотнесён с теми объектами внешней реальности, о которых идёт речь? Какая эмоция им движет? И оказывается, что в этом плане „Столбцы“ — очень проблематичная книга: она поражает удивительной отъединённостью говорящего я от внешнего мира, почти полным отсутствием этого я в изображённом. Всё душевное движение лирического субъекта здесь как бы ограничено созерцанием, зрением; окружающее практически не проникает в я глубже цветочувствительных колбочек глазного дна, а я также не делает никакого шага ему навстречу. Мир подвергается жёсткой экспансии созерцания, но ничего из увиденного нельзя тронуть — посредством осязательного или эмоционального жеста. Что-то вроде кинематографа.
Понятно, за счёт чего достигается этот эффект — за счёт стилистической мозаичности, проложенной охлаждающим льдом пародии. Вопрос — зачем, из какого внутреннего побуждения используется такой интеллектуальный инструментарий, какое авторское переживание он моделирует?»
Подводя итоги глубокого разбора самых страшных столбцов, Алексей Пурин приходит к выводу, что стихи Заболоцкого рисуют не внешний, а внутренний облик мира, застывшего между двумя мировыми войнами, — его, этого мира, психическое состояние.
Сверхреализм этого искусства, по мысли Пурина, показывает человека в непереносимом, умертвляющем приближении; лишь по слабым намёкам — «струйкам тепла в ледяном дисгармоническом мире» — можно догадаться, что поэт всё же ищет первозданную гармонию.
«Реальность, в соответствии с этим (вероятно — правильным) взглядом, — неустранимо дисгармонична. А закон творчества состоит в том, что гармонией может быть только сумма реальности и дополнительного к ней искусства, — заключает А. Пурин. — Поэтому всегда дисгармоничным будет и это второе слагаемое; отчего оно не становится менее прекрасным, ибо его смысл — в постоянном воссоздании „первоначальной красы“. Реальность есть гармония минус искусство; это уравнение нам по сей день решает удивительная русская литература, в том числе — блистательные „Столбцы“ Заболоцкого».
А теперь — про исключение из правила. Единственное стихотворение раннего Заболоцкого, написанное, вероятнее всего, всё-таки от первого лица, — это «Руки» (1928). Само по себе оно незамысловатое, в художественном смысле незначительное. Оно появилось в газете «Ленинградская правда» в 1928 году вместе со стихотворением «Обед» — и к столбцам явно не относится, лишь написано в одно с ними время. Заболоцкий не включил ни в книгу 1929 года, ни во вторую книгу, ни в полный список столбцов так называемую «Венецианскую книжку». Эта книжка — рукописный сборник, переплетённый в кожаный переплёт с золотым тиснением, купленный в Венеции во время единственной зарубежной писательской поездки. В этой самодельной книжке Николай Алексеевич, составляя своё литературное завещание в 1957 году, собрал 46 столбцов 1926–1933 годов в окончательной редакции.
Подводя итоги своего литературного труда, поэт тем не менее стихотворение «Руки» не уничтожил. Оставил для себя.
Что-то личное и очень важное — сохранил себе на память…
Всё это очень похоже на дневниковую запись…
Удивительно в этом произведении и то, что каждый стих начинается с большой буквы. В конце 1920-х — начале 1930-х годов поэт, как правило, всё начинал — со строчной. А с прописной — это характерно для позднего Заболоцкого…
Пером спокойным вам не передать,
Что чувствует сегодня сердце, роясь
В глубинах тела моего.
Стою один — опущенный по пояс
В большое горе. Горе, как вода,
Течёт вокруг; как тёмная звезда —
Стоит над головой. Просторное, большое
Оно отяготело навсегда, —
Большая тёмная вода.
Возьму крупицами разбросанное счастье,
Переломлю два лучика звезды,
У девушки лицо перецелую,
Переболею до конца искусство,
Всегда один, — я сохраню мою
Простую жизнь. Но почему она,
Она меня переболеть не хочет?
И каждый час, и каждый миг
Сознанья открывается родник:
У жизни два крыла, и каждое из них
Едва касается трудов моих.
Они летят — распахнуты, далече,
Ночуют на холодных площадях,
Наутро бьются в окна учреждений,
В заводские летают корпуса, —
И вот — теплом обвеянные лица
Готовы на работе слиться.
Мне кажется тогда:
Какая жизнь!
И неужели это так и нужно,
Чтоб в отдаленье жил писатель
И вечно неудобный, как ребёнок?
Я говорю себе: не может быть,
И должен я совсем иначе жить.
Не может быть!
И жарок лёт минут,
И длится ожиданье,
И тонкие часы поют,
И вечер опустился на ладони,
И вот я увидал большие руки —
Они росли всегда со мной,
Чуть розоватые и выпуклые, и в морщинках,
И в узелочках жил, — сейчас они тверды,
Напряжены едва заметной дрожью,
Они спокойные и просятся к труду.
Я руки положу на подоконник —
Они спокойнее и тише станут,
Их ночью звёзды обольют,
К ним утром зори прикоснутся,
Согреет кожу трудовое солнце,
Ну, а сейчас…
Сейчас пускай дрожат, —
Им всё равно за мыслью не угнаться,
Она растрескалась, летит, изнемогая,
И всё-таки ещё твердит:
Простая,
Совсем простая — наша жизнь!