Просим прощения, мы немного отклонились от толкования главного в мысли Евгения Яблокова: мы полностью согласны с тем, что Заболоцкий создал в картине опыта с голубем некую сюрреалистическую метафору «отношения разума и бытия». Неспроста весь ужас этого «сюра» чувствует самая юная, незащищённая душа — мальчик-ученик. В тот миг, когда видит тучи птиц, слетающихся на призыв учителя:
Ну-ка, мальчик, придвинь свою доску. Но что там случилось?..
Ты побледнел и к окошку бросился. Чьи это крики
ветер донёс до меня? Крики всё громче и громче.
Птицы! Птицы летят! Воздух готов разорваться,
Сотнями крыл рассекаемый. Вот уж и солнце померкло,
крыша пошла ходуном — птицы на ней. А другие
лезут в трубу. Третьи к стеклу прислонились,
кажут мне клювы свои, давят стекло, друг на дружку
прыгают, бьются, с криком щеколду ломают. <…>
Мальчик бессознательно, глубиной крови ощущает в себе древний ужас своих доисторических предков, которых некогда, в геологические времена, расклёвывали страшные крылатые хищники-великаны…
Но и сам старик-учёный тоже напуган, хоть и пытается шутить и сохранять благодушие в голосе:
Птицы, чур меня, чур! Стойте, я сам! Подождите!
Ты, сорока, чёрт бы побрал тебя! Вечно
хочешь вперёд заскочить. Перестань своим клювом дубасить!
Полно стучать по стеклу. Сломаешь стекло — не поставишь
новое… <…>
Сюрреалистично и само желание учителя объять необъятное, его притязания на удел «лучшего творца».
«Образ голубя», трапеза птиц и участников опыта, наверное, затем и понадобились Николаю Заболоцкому, чтобы столкнуть историческое и доисторическое, языческое и христианское, предугадывая будущее «отношений разума и бытия».
Евгений Яблоков точно распознаёт мотив инициации в поэме.
Так и Алексей Агафонович Заболотский сознательно или же ненароком посвящал своего сына Колю — когда беседовал с ним, окружал книгами, брал с собой в поездки по деревням, благоволил его химическим опытам, поручал рисовать просветительские диаграммы.
«Таким образом, — приходит к выводу Яблоков, — мотив инициации двусмыслен: если в обыденно-профессиональном (то ли исследовательском, то ли прозекторском) плане лирический герой и мальчик, по-видимому, преуспели, то в аспекте „духовно“-мистическом потерпели (ожидаемое) фиаско. Заметим, что ученик не принимает участия в прогулке с птицами и его отсутствие никак не объясняется. С содержательной точки зрения это логично: в заключительной части поэмы доминирует темя личной смерти, которая мальчика „пока“ не касается. Но возможно и иное объяснение: лирический герой сам „вернулся“ к детскому состоянию, так что образы взрослого и ребёнка взаимно „аннигилировали“ — проводы птиц… (движение вслед за ними) означают выход во временной хронотоп, где формальный возраст не имеет значения».
Старому учителю в поэме — после инициации — остаётся одно: вечный покой. Оттого, наверное, и разговор его последний — с птицами и учеником — так проникновенен и сердечен: он завершил свои труды и прощается с жизнью:
Тихий закат над землёю повис. Красноватые пятна
на пол ложатся от стёкол. Таинственный отдых природы
близок. Мальчик, открой-ка нам дверь и вечернюю шляпу
дай мне с гвоздя. Привет тебе, ясный мой вечер,
вечер жизни моей, и старость моя! Скоро-скоро
лягу и я отдохнуть, и над вечной моею постелью
пусть плывут облака, и птицы летят, и планеты
ходят своим чередом. И чем ближе мой срок, тем всё больше,
птицы, люблю я вас. Малые дети Вселенной,
крошки, зверушки воздушные, жизни животной кусочки,
в воздух подъятые, что вы с таким беспокойством
смотрите все на меня? Что притихли? Давайте-ка вместе
выйдем отсюда и солнце проводим на воздух.
Ну, шагайте дети мои. <…>
Приближается ночь, и с нею, как в сказке, появляется Сон — ходит по дворам, постукивает в колотушку.
…Всё-то ходит,
всё-то смотрит: «Кто тут не спит ещё? Я вот его!»
Только эти,
эти только слова, и больше ни слова не надо…
* * *
Тут, видно, и должна была окончиться поэма.
Она уже до предела напоена грустью.
Сон — прообраз смерти, растворения в вечности — и сам уже похож на последнюю сказку.
Однако Заболоцкому хотелось видеть поэму напечатанной. Рукопись он передал другу, Николаю Степанову, с тем чтобы она была опубликована в журнале «Звезда». Спустя некоторое время, как пишет в своей книге об отце Никита Заболоцкий, поэт с женой пришёл к Степановым и снова просмотрел текст, а потом «…сделал небольшие исправления, снял посвящение и дописал конец поэмы. В новых заключительных строках чётко декларировалась мысль автора о роли человека в преобразовании природы».
Концовка, что и говорить, куда как оптимистична — она о победительной силе разума, в который, несмотря ни на что, верит учитель:
…Земля моя, мать моя, знаю —
твой непреложный закон. Не насильник, а умный хозяин
скоро придёт человек, и во имя всеобщего счастья
жизнь перестроит твою. Знаю это. С какою любовью
травы к травам прильнут! С каким щебетаньем и свистом
птицы птиц окружат! Какой неистленно прекрасной
станет Природа! И мысль, возвращённая сердцу, —
мысль человека каким торжеством загорится!
Праздник природы, в твоё приближение — верю!
Разделял ли тогда поэт вполне эту веру своего героя? Окружавшая его реальность, — как справедливо заметил Евгений Яблоков, — «не внушала особенного оптимизма насчёт перспектив разума». Ещё бы!..
К 1933 году Заболоцкий, вдрызг разруганный литературной критикой за «Столбцы» (согласно «духу времени», многие статьи ничем не отличались от политического доноса), сполна ощутил, как давит художника «окружающая среда», загоняя его в убогую идеологическую клетку. Да и какой была обстановка в стране? Весной 1933 года, после нескольких лет сплошной, насильственной коллективизации на селе, во многих районах и краях свирепствовал массовый голод. Кремлёвские «лучшие творцы» проводили «раскулачку» — сводили на нет по-настоящему лучшее крестьянство. Мужиков под арест или того хуже — к стенке, семьи — вон из домов, имущество и скот — колхозу. Обобществляли до квашни, до кошки под лавкой и тополя во дворе. А потом всех, от мала до велика, этапом — за сотни и тысячи километров: на север, в Сибирь, на Дальний Восток — в тундру, в леса и болота, в безлюдную и безводную азиатскую степь. Кто не погиб дорогой или на месте от голода и болезней, тот сгодился стране как самая дешёвая рабочая сила. Власть решила, что подневольный труд — самый эффективный, хотя на самом деле всё было совсем наоборот. Сталин публично приравнял коллективизацию по значению к «Великому Октябрю». Ещё бы, исполнялась заветная мечта его учителя Ленина — искоренить мелкого собственника. Лишь полное порабощение крестьянства в крестьянской стране могло «настоящим образом» утвердить советскую власть. Позже вождь назвал примерное число людских потерь в ходе этого «Малого Октября» — 10 миллионов человек.