Лицо человека, сидевшего сейчас перед Леночкой, было напряженно, озабоченно, на мощной загорелой шее отчетлива проступили вены, и даже легкая россыпь пота заблестела на крупном подбородке — словно он, этот человек, выполнял сейчас нелегкую, требовавшую немалых сил работу.
Наверно, и у самой Леночки выражение лица было сейчас не менее напряженным, чем у Безымянного. Словно бы в темный, бесконечно глубокий колодец бросала она камешки и вслушивалась, всматривалась в дышащую холодом глубину, напрасно надеясь различить дальний отзвук…
А ведь на первый взгляд — какая стройная, казалось бы, какая отчетливая картина вырисовывалась: стоило лишь сложить слова, произносимые Леночкой, и ответы Безымянного, стоило лишь подыскать каждому из них, словно детскому кубику, свое место! У Леночки даже сердце замерло от радостного предчувствия, едва она осталась наедине со своими тестами, едва распростилась с Безымянным. Так легко, казалось, удача шла ей в руки.
Дом высокий… семья большая… и собака по имени Тузик, и парное молоко, и керосиновая лампа, зажигаемая вечерами… — как соблазнительно было ухватиться за эти детали! Как зримо, точно картинка в букваре, возникало перед Леночкой Вартанян прошлое Безымянного! Но тут же, внимательно вчитываясь в его ответы, Леночка разочарованно поняла, что это была лишь иллюзия удачи, что радоваться пока еще нечему.
Словно картинка в букваре… В том-то и дело, что это была лишь картинка из букваря, не больше…
В ответах Безымянного, так обрадовавших ее поначалу, таилась лишь тоска по утраченному детству, угадывалось лишь идеальное о нем представление, но не было того, чего добивалась Леночка…
Но все-таки, перечитывая снова и снова немудреные тесты, Леночка не могла не испытывать волнения — словно прикасалась сейчас к чужой жизни или, может быть, точнее сказать — к чужой душе…
И как всякий раз в последнее время, когда случалось ей сталкиваться с новым для себя ощущением, когда радовалась она или огорчалась, ее тянуло непременно поделиться с Гурьяновым. Как будто любое переживание, не разделенное с ним, становилось беднее, тускнело, теряло свою волнующую суть.
Все еще думая о Безымянном, о его жизни, Леночка шла по институтскому коридору, мимо ставших уже привычно-знакомыми лабораторных дверей. Вот здесь, за этой дверью, бородатый, вечно попыхивающий трубкой Фрайман вместе со своими сотрудниками ставит опыты на кошках — выясняет роль различных структур мозга в организации памяти, и у Леночки каждый раз сжимается от жалости сердце, когда она видит, как лаборантка Фраймана несет из животника очередную жертву… А рядом — лаборатория Лимонникова, изучающего влияние гормонов на память, еще дальше работает Геннадий Александрович Калашников, заведующий лабораторией, секретарь институтского партбюро, заядлый спортсмен и к тому же, говорят, неизменный вдохновитель и участник всех институтских капустников…
Внезапно дверь лаборатории Калашникова распахнулась, и Леночка даже застыла от неожиданности. Она увидела своего отца.
Георгий Степанович Вартанян был затянут в офицерский мундир, который последнее время он надевал крайне редко, разве что по большим праздникам, и эта мундирная, сверкающая торжественность выглядела особенно непривычной сейчас здесь, в институтском коридоре.
Зачем он пришел сюда? Что ему понадобилось?
Еще не зная наверняка, еще лишь догадываясь о том, что могло привести отца в институт, Леночка уже испытывала за него мучительную неловкость. Все-таки решил, видно, поделиться собственными соображениями по части науки… Или надумал рассказать о Терентьеве? Но почему именно Калашникову?..
Георгий Степанович не сразу заметил Леночку. Вероятно, мысленно он еще продолжал разговор, только что происшедший там, в лаборатории. Но вот он четко, по-военному повернулся, и глаза их встретились. Он увидел Леночку, и ее поразил тот мгновенный, какой-то страдальческий, виноватый испуг, который промелькнул на его лице. Впрочем, может быть, это только почудилось ей. В следующий момент он опять уже выглядел человеком, у которого не было оснований сомневаться в целесообразности своих поступков.
— Папа, ты что тут делаешь? — все еще не в силах справиться со своим удивлением, спросила Леночка.
— Потом, Лена, потом, — ответил он. — Дома я тебе все объясню.
Взгляд его уходил от нее, словно бы он и смотрел и не смотрел на нее, и от этого убегающего, прячущегося его взгляда, и оттого, что он не захотел ничего объяснить, не попросил даже ее показать, где она работает, а сразу пошел прочь по коридору, высокий, подтянутый, прямой — человек, исполнивший свой долг, — у Леночки дрогнуло и заныло сердце от тоскливого предчувствия беды.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Очередным посетителем, явившимся в кабинет к Архипову, оказался человек весьма преклонных лет. Он был в старом широком чесучовом костюме, и костюм этот сразу напомнил Архипову довоенное время — как будто прямо оттуда, из дачного довоенного лета, шагнул к нему в кабинет этот странноватый на вид посетитель. Почти невесомые седые волосы вздымались над его головой, пока он удобно и основательно, без всякого стеснения и замешательства, устраивался в кресле напротив Архипова. При этом он поглядывал на Ивана Дмитриевича лукавыми, проницательными глазками, точно находящийся в хорошем настроении экзаменатор на чуть замявшегося студента.
Архипов терпеливо ждал.
Убедившись наконец, что устроился он в кресле достаточно удобно, старик еще раз окинул Архипова оценивающим взглядом и сказал неожиданно:
— Я пришел уступить вам свою память.
— То есть как? — удивленно спросил Архипов. — Я, кажется, ослышался?
— Нет, не ослышались, — упрямо повторил старик. — Именно уступить. Не продать, а уступить, отдать даром, пожертвовать, если угодно.
— Вы шутите? — сказал Архипов, улыбаясь.
— Почему же? Нисколько. Доноры отдают свою кровь или свою почку, кожу свою, например, а я готов отдать свою память. И само собой разумеется, я обращаюсь к вам, в Институт памяти. Что ж тут удивительного, Иван Дмитриевич?
— Хм, вам нельзя отказать в логике, — усмехнувшись, сказал Архипов. Разговор начал занимать его. Мысль о том, что перед ним сидит сумасшедший, начитавшийся фантастических романов, он сразу отбросил. Слишком умно, живо, насмешливо смотрели глаза его собеседника. — И что же вас побудило прийти к нам с таким предложением?
— Ну, если говорить о конкретном поводе, то он вот здесь, — и старик, запустив руку в глубокий карман пиджака, вытащил оттуда аккуратно сложенный, но уже изрядно потрепавшийся на сгибах газетный лист со статьей Гурьянова. — Помните, в этой статье содержится весьма прозрачный намек на то, что в будущем, вероятно, появятся специальные хранилища человеческой памяти…
— Почему же в будущем? — сказал Архипов. — Такие хранилища есть и сейчас. Например, книги…
— Нет, я о другом. И автор статьи имел в виду другое…
— Ну, автор статьи действительно не прочь пофантазировать, это верно, — сказал Архипов.
Однако старик как бы не обратил внимания на эту его реплику.
— И вот я подумал: если в будущем появятся целые хранилища памяти, то надо же с чего-то начинать… Почему бы тогда не с меня? — Он хитро прищурился. — Но это, как я уже сказал, лишь чисто внешний, конкретный повод, так сказать, тот толчок, который побудил меня выйти из дома и направиться к вам именно сейчас, сегодня. Если же говорить о более глубоких побудительных мотивах… — Собеседник Архипова сделал долгую паузу, задумался, ушел в самого себя, словно утеряв внезапно нить разговора. И тут же встрепенулся опять. — Что же касается более глубоких побудительных мотивов… Скажите, Иван Дмитриевич, вам никогда не бывает грустно оттого, что все то, что вы помните, что знаете, чему научились, что любите и ненавидите, — все эти картины прожитой жизни, и голоса людей, и их лица, все, что волнует вас и кажется таким важным, таким неповторимым, что так зримо, так ярко существует в вашей памяти, уйдет навсегда, исчезнет, растворится навечно вместе с вами?.. Вам никогда не бывает невыносимо грустно от одной этой мысли? Мне, признаюсь, бывает…