Да, путь к бессмертию мы должны искать не в бесконечном продлении человеческой жизни, а в коренной перестройке психологии, мироощущения человека.
Ведь каждый из нас является лишь составной частью, малой частицей единого организма, единой беспрерывно развивающейся, совершенствующейся системы, называемой человечеством. Я подчеркиваю — совершенствующейся! И вот если представить себе, что человечество — это единый, гигантский организм, единая с и с т е м а, состоящая из бесконечного множества ячеек, одни из которых отмирают, а другие рождаются, возникают, если представить, что среди них есть и своего рода раковая опухоль — например, фашизм, память о котором тоже хранится, как память о жестокой болезни, опасной, смертельной угрозе для всего организма, всей системы, если представить, что система эта саморегулируется и именно память наша — память каждого человека в отдельности и всего человечества в целом — служит тем средством, тем инструментом, которые руководят этой саморегуляцией, — если представить себе все это, то можно будет сказать, что память — это бессмертие человечества. И память каждого из нас — это словно малая ячейка в огромной системе общечеловеческой памяти, хранящей и передающей опыт ушедших поколений. Вот если понять это, почувствовать, если задуматься над этим… — голос Архипова как-то странно дрогнул. — Если ощутить себя частицей этого единого целого, этой непрерывной цепи…
И вдруг в тишине зала не громко, но отчетливо прозвучал голос Перфильева:
— Монизм вселенной, или Как всех научить радоваться…
Перфильев сидел на сцене, на месте председательствующего, неподалеку от трибуны, за которой стоял сейчас Архипов, и Архипов сразу обернулся к нему.
— Что вы сказали, Анатолий Борисович?
— Я сказал: «Монизм вселенной, или Как всех научить радоваться». Была такая работа у Циолковского.
— Вы напрасно иронизируете над Циолковским, Анатолий Борисович. И вообще, вот мой совет: никогда не иронизируйте над идеями, которые сегодня вам кажутся безумными. Именно эти идеи впоследствии могут оказаться самыми пророческими, самыми гениальными. Это я, разумеется, не о себе. Я о Циолковском.
— Я понимаю, — чуть склонив голову набок, сказал Перфильев.
Словно мгновенный электрический разряд прошел по залу. Почувствовала его и Леночка Вартанян. Конечно, всей душой она была за Ивана Дмитриевича, заключительная часть его речи глубоко тронула, взволновала ее, и тот факт, что кто-то мог решиться перебить с а м о г о Архипова, казался ей невероятным, непостижимым, едва ли не кощунством. Но вместе с тем она не могла не признаться себе, что та легкость, даже изящество, уверенная насмешливость, с которой бросил свою реплику Перфильев, его спокойная холодность, не дрогнувшая под обращенным на него взглядом Архипова, вызвали в ее душе смутное, невольное восхищение, как вызывали порой еще в детстве тайное восхищение дерзкие поступки ее подруг-одноклассниц, на которые она сама никогда бы не решилась, которые были для нее абсолютно запретными.
— Естественно, — продолжал Архипов, — кое у кого может возникнуть недоумение, как оно возникло, я чувствую, у глубоко уважаемого мною Анатолия Борисовича: зачем я сейчас говорил все это? При чем здесь бессмертие, человечество и прочие высокие понятия? Какое все это имеет отношение к тому, что мы делаем, к той повседневной работе, которую ведем в своих лабораториях, к тем экспериментам, которые ставим?.. И верно — какое? Я бы ответил так: когда каменщик занят кладкой стены, он не должен, да и не может держать перед глазами весь дом, всю постройку, он видит только свой ряд кирпичей, ему совершенно незачем поминутно вскидывать голову и осматриваться по сторонам. Мы, в общем, те же самые каменщики. Каждый из нас ведет свою кладку, свой ряд. Но все же стоит хотя бы иногда поднять голову и окинуть взглядом все здание, попытаться себе представить, что же вырастет там, где еще так недавно был пустырь… Вот, пожалуй, и все, что я хотел сегодня сказать…
Весь этот день, уже вернувшись к себе в лабораторию, Леночка Вартанян находилась под впечатлением этих последних слов Архипова.
«Как хорошо, как точно он сказал», — восторженно думала она. И та работа, которая уже начинала надоедать ей, которая казалась, да и была на самом деле чисто технической — ну что за интерес разносить по карточкам результаты чужих исследований! — теперь вдруг приобретала в ее глазах совсем иной, куда более значительный смысл.
Она ловила себя на том, что думает о Глебе Гурьянове. В тесноте конференц-зала она видела его лишь издали, отчего-то после семинара он не подошел к ней, исчез, а ей хотелось теперь именно с ним поделиться своими впечатлениями от выступления Архипова. Она надеялась увидеть Гурьянова в институтском буфете, но его не оказалось и там.
— Что это вы, Леночка, все по сторонам поглядываете? — шутливо спросила Вера Валентиновна и погрозила ей пальцем. — Поклонника своего высматриваете? Знаем, знаем уже ваши тайны…
— Да нет… я просто… — Леночка растерялась, залилась румянцем.
— Да вы, Леночка, не смущайтесь, — сказала Вера Валентиновна. — Гурьянов стоит того, чтобы им увлечься. Только мой вам совет: будьте осторожны, не теряйте голову. Он ведь человек закомплексованный, с вывертами. Биография у него сложная…
Она явно ждала, чтобы Леночка спросила: «Как — сложная? Почему?» И Леночка спросила, не удержалась.
— А вы не знаете? Он вам ничего не говорил? Ну как же… Он же был в заключении.
— Он? В заключении? Что значит — в заключении? — недоуменно спросила Леночка.
— «В заключении» — это и значит «в заключении», — не без удовольствия пояснила Вера Валентиновна. Впрочем, в той старательной добросовестности, с которой она просвещала сейчас Леночку Вартанян, вовсе не было злорадства. Единственное, что доставляло ей радость, — это возможность и тут продемонстрировать свою полную осведомленность. — В тюрьме, другими словами.
— Гурьянов? — поразилась Леночка, еще не веря тому, что услышала. — В тюрьме? Да за что же?
— Этого уж я не знаю, — сказала Вера Валентиновна. — Но, кажется, что-то серьезное у него было, чуть ли не попытка убийства… Впрочем, это старая история, давняя… Да вы ешьте, Леночка, ешьте, а то сосиски у вас совсем остыли!..
Какое там — ешьте! У Леночки и аппетит пропал. Хорошо хоть, внимание Веры Валентиновны целиком переключилось на соседний столик, за которым Аркадий Ильич Стекольщиков, возбужденно поблескивая очками, энергично наседал на Геннадия Александровича Калашникова:
— …нет уж, извольте тогда все стороны рассматривать, верно я говорю, Геннадий Александрович?.. Хорошо, допустим, на меня мало ссылаются зарубежные авторы — так меня, откровенно говоря, это и не волнует… У меня цели другие… Не хочу хвалиться, но мои работы в жизнь внедряются, в практику, практическое значение имеют… Мне под заграницу незачем подлаживаться… Но это я так, к слову… Дело, разумеется, не во мне… Я, считайте, дорогой Геннадий Александрович, свое уже отжил… Дело в принципе…
Леночка для вида еще потыкала вилкой в тарелку и пошла к себе в лабораторию. Смятение царило в ее душе.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Сразу после семинара Перфильев не пошел к себе в кабинет, а отправился в лабораторию. Всего два лестничных пролета отделяли его кабинет с табличкой «Заместитель директора», с тихо жужжащим на столе телефоном от лабораторных комнат, два лестничных пролета — тридцать две ступеньки, но всякий раз не мог он не испытать чувства, что попадает совсем в другой мир.
Еще идя по коридору, он слышал тонкий характерный звук — это работала центрифуга, выдавала свои стремительные обороты. Вот она замерла, остановилась, звук оборвался. Сейчас Костя Федоров, младший научный сотрудник, без пяти минут кандидат наук, такой же заядлый горнолыжник, как сам Перфильев, любитель Фолкнера и Булгакова, потенциальный обладатель кооперативной квартиры, одним словом, человек вполне от мира сего, вынет из центрифуги пробирку, в которой, точно в странном слоистом коктейле, разделенные раствором фенола, будут угадываться мысленным взглядом исследователя РНК и ДНК. Костя поколдует над пробиркой и отправит ее обратно в центрифугу. Обычная, будничная, долгая работа. Сколько таких пробирок прошло через руки самого Перфильева — не сосчитать. Но все равно до сих пор отлично помнил он то чувство, которое испытал, когда впервые за тонким стеклом пробирки увидел слабый осадок. Неужели этот осадок и содержал основу основ всего живого — таинственную ДНК?.. Неужели здесь, на дне пробирки, которую он, Перфильев, как ни в чем не бывало, держал в руках, находился тот незримый код, без которого не может возникнуть ничто живое?.. Никогда еще так не ощущал он могущество науки, как в эту минуту. Никогда еще так полно не испытывал своей причастности к этому могуществу.