Ну конечно, как же он мог не помнить! По крайней мере двух своих соседей по комнате он помнил отлично. Как-никак, а рядом с ними он провел свой первый год службы — это не забывается. Один из них — лейтенант Белокуров — был чрезмерно увлекающийся, торопливый и безалаберный от своей вечной торопливости человек. Даже годы курсантской жизни не приучили его к порядку и аккуратности. Он считал, например, что тратить время на тщательную заправку койки — это бессмысленно и глупо, лучше лишние пять минут повертеться на турнике, и в результате его койка нередко оставалась незаправленной, придавая всей их комнате атмосферу временности и неустроенности. Готовясь к зачетам, он увлекался, натаскивал горы книг, читал то, что было вовсе не обязательно знать, зато не успевал добраться до тех страниц, которые были необходимы. Вещи его вечно валялись где попало. Раздеваясь, он швырял рубашку на один стул, брюки — на другой, перед сном непременно включал радио, но засыпал моментально — репродуктор напрасно гремел у него над ухом. Трегубов помнил, как однажды они всей комнатой решили проучить Белокурова. Вообще, чудили они тогда здорово, в их компании превыше всего ценился хороший розыгрыш, розыгрыш высокого класса, — пожалуй, только умение одержать верх в техническом споре ставилось выше. Как только Белокуров уснул, его соседи принялись за дело. И вот утром, когда Белокуров открыл глаза, он первым делом увидел свои брюки, аккуратно распятые на потолке. Они как бы парили над его койкой. Он ничего не понял. Как они могли очутиться там? Он закрыл глаза и открыл снова. Наверно, он думал, что ему спросонья мерещатся чудеса. Потом сел на кровати. И тут со всех сторон раздался хохот. Брюки были прибиты к потолку тонкими гвоздиками. «Ах, черти, — сказал Белокуров с восхищением, — что придумали!»
«Чепуха какая-то лезет в голову, — усмехнулся Трегубов. — Вроде о серьезных вещах говорим, а тут — брюки, гвоздики, черт те что!»
Вторым, кого хорошо помнил Трегубов, был лейтенант Ибрагим-заде, маленький черный человечек с могучим басом. Этим своим великолепным басом он возвещал по утрам подъем. Еще в училище Ибрагим-заде попал в аварию, о которой с неизменным наслаждением рассказывал всем, кто только изъявлял желание его слушать. Тогда бронированная машина — «бээрдээмка» — сорвалась с откоса. «Понимаешь, — говорил Ибрагим-заде, — там две дороги — верхняя и нижняя. Мы по верхней ехали. И загремели вниз. Машина несколько раз перевернулась и — что ты думаешь! — встала на нижнюю дорогу. Кто со стороны смотрел, думал — все, крышка нам. А мы включили мотор и поехали…» Что все было не так просто, свидетельствовал шрам на его лице, тянувшийся от виска к уху. По вечерам, тщательно выбрившись — а брился он обычно два раза в день, это тоже было его отличительной особенностью, — Ибрагим-заде отправлялся в Дом офицеров на танцы и потом любил порассказать о своих победах. Существовали эти победы на самом деле или только в воображении Ибрагима-заде — это для Трегубова так и осталось загадкой… И вообще, кажется, уже вечность прошла с тех пор, даже забавно вспоминать…
— Ну, конечно, Афонин был в те времена вхож к этим ребятам из холостяцкого общежития, — продолжал рассказывать Андреев. — Каждый день он бывал у них, вся их жизнь проходила у него на глазах, все он знал: и хорошее, и плохое. И вот однажды он все это выложил на полковом партийном собрании. Прямо так и начал: «Мне нелегко сегодня выступать, потому что те, о ком я буду говорить — мои товарищи. Но молчать я тоже не могу…» И как стал выдавать! Больше всего досталось Белокурову — и к занятиям он готовится спустя рукава, и к порядку не приучен, и в карты играет, вместо того чтобы… И так далее, все в том же духе. Мол, мы все, молодые лейтенанты, еще недостаточно принципиальны, недостаточно требовательны друг к другу. Ну, конечно, и Ибрагима-заде не забыл, припомнил ему его любовные похождения. О каждом нашлось что сказать. Он же все о них знал. Смотрел я тогда на Афонина — ему ведь и правда каждое слово с трудом давалось, ведь не обманывал он, не преувеличивал: на самом деле страдал и мучился оттого, что приходилось ему так говорить о товарищах, о своих друзьях. А уверил себя, что д о л ж е н, что не может иначе. Ну, для лейтенантов выступление его было как гром с ясного неба, как обухом по голове. Знаете, есть такое выражение: «Ради красного словца не пожалеет родного отца»? Так вот Афонин — он ради принципа ни друга, ни близкого человека не пощадит. Тогда-то, на том собрании, он, по-моему, первый шаг и сделал к тому человеку, каким он теперь стал. Вот тогда-то, наверно, и надо было вмешаться. Но тогда все казалось довольно просто: обычная история, выступил человек с принципиальной критикой, а на него обиделись. И если ругали, так опять тех же лейтенантов. А Афонина, его принципиальность — в пример ставили. А то, что он поступил с обычной, человеческой точки зрения неблагородно, об этом как-то не думали. Главное, что принципиально. Мы, знаете, часто говорим, что наша мораль — самая человечная, а порой вот этого слова «человечность» еще побаиваемся. Правда, потом Афонин оправдывал себя, что, мол, он и раньше говорил обо всем лейтенантам, но ведь вы понимаете — одно дело сказать как бы между прочим: братцы, вы, мол, много времени попусту тратите, а совсем другое — с трибуны всю подноготную выложить. Почему же непременно с трибуны? И почему перед большим собранием? Они же — друзья твои, неужели ты другого способа поговорить с ними, повлиять на них не нашел?.. Впрочем, может быть, есть такой сорт людей, которые выступить против своего друга, да непременно с трибуны, на собрании, чуть ли не высшей доблестью почитают… Вот потому-то тогда получилась такая ситуация: с одной стороны, начальство еще поддерживало Афонина, и ротным его вскоре назначили, так что некоторые люди даже утверждали, что он речь свою с дальним прицелом, не без корысти произносил, — но это, конечно, не так было. В том-то и дело, что он от чистого сердца выступал. Карьерист, он всегда нос по ветру держит, чуть что — и уже в другую сторону смотрит, а Афонин нет, не такой… Так вот я и говорю: начальство его поддерживало, а с товарищами отношения у него испортились, да и все молодые офицеры на него косились, — любой из них ведь на месте этих трех лейтенантов мог оказаться… Да и солдаты, знаете, народ чуткий, от них ничего не скроешь, — они тоже не испытывали особого расположения к своему командиру… Теперь-то, издали, я так ясно вижу, что этот момент в жизни Афонина, может быть, самым важным, переломным был, а тогда не обратили внимания, не заметили, не придали значения… Прохлопали, одним словом… По службе Афонин еще в гору шел, а служить уже все-таки тяжело ему стало. Как бы утерял он точку опоры… Уверенности у него не стало, нервничать начал…
Майор Трегубов задумчиво барабанил пальцами по столу. Что ж, он тоже мог оказаться в числе тех лейтенантов. Интересно, что бы сказал тогда Афонин о нем? И как бы он сам отнесся тогда к выступлению Афонина? Обиделся бы? Возмутился? Или заставил бы себя сдержаться?
8
Ночью капитан Афонин проснулся. Осторожно, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить жену, оделся.
Последнее время его все чаще мучила бессонница. Он лежал, думал о себе, о своей несложившейся жизни и не мог заснуть.
Сколько ни ломал он голову, он был не в силах понять: почему так получилось? Раньше, когда он был моложе, когда видел, как то один, то другой его сверстник обгоняет его, поднимаясь вверх по служебной лестнице, он все надеялся, все ждал, что вот-вот что-то должно случиться — спохватится ли высшее начальство, или приедет корреспондент из «Красной Звезды», или просто-напросто сменится командир полка — короче говоря, вспомнят о нем, об Афонине, и справедливость будет восстановлена. Он не был честолюбив, но сознавал, что в армии, как, может быть, нигде больше, продвижение по службе, повышение в звании означает признание твоих способностей и заслуг. И он верил, что его командирские способности рано или поздно будут оценены. Тогда еще он не чувствовал, как быстро бежит время. Это только теперь он ощутил, что время уходит, как вода сквозь пальцы, — незаметно и стремительно.