ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Утром Перфильев проводил жену до гинекологической клиники. Летом этот старинный особняк прятался за густыми кронами деревьев, сейчас же деревья стояли прозрачные, сиротливо шевеля на ветру наполовину облетевшими ветками, и все здание с уже облупившейся местами штукатуркой, потеками возле водосточных труб, выступило наружу, тоже оголилось, как и деревья, оказалось вдруг на виду со всеми приметами своей дряхлости.
До клиники они шли молча, почти не разговаривая. Галя была погружена в себя, в свои невеселые мысли. После целой недели яростных споров, слез, мучительных длинных разговоров она, казалось, впала в апатию, в тихое безразличие. И Перфильев тоже молчал — страдал от ее замкнутости, отчужденности: она будто укоряла его этим своим молчанием.
Собственно, уже не впервые им приходилось совершать этот печальный путь, но, как и в прошлый раз, опять повторялось одно и то же: отчаяние, уговоры, надежда, слезы, упреки, страх, нервотрепка — одним словом, настоящая пытка. И главное, с начала, с самого начала она не могла не знать, что э т о придется сделать, что иного выхода нет. Врачи настоятельно не советовали ей заводить ребенка — слабое сердце, больные почки, да и наследственность у Гали была неважная, так что всякие надежды на то, будто что-то изменится, были напрасны. Но нет — все равно нужно было и себя, и его, Перфильева, довести до крайности, до черты.
Они простились в приемном покое. Перфильев снова, неловко, неестественно улыбаясь, пробормотал что-то насчет того, что все, мол, будет хорошо, держись молодцом, не падай духом, и, поцеловав ее, быстро пошел прочь. Он боялся, что, если прощание затянется, Галя начнет плакать.
Да к тому же и правда надо было спешить. Сегодня с утра Архипов выступал на философском семинаре со своими впечатлениями от поездки в Японию. Так что никак нельзя было опаздывать Перфильеву, никак. Разве не требовал он от других неукоснительной точности, разве не приучал их к пунктуальности?..
Все было бы ничего, если бы не последний Галин взгляд. Взгляд больного ребенка, надеющегося на всемогущество взрослых… Вот ребенка уже положили на каталку, уже увозят по больничному коридору, а он все еще смотрит на мать, держащую его одежду, все еще надеется, что мама сейчас бросится вслед за ним, заберет, не оставит, спасет… Этот безмолвно молящий взгляд… Откуда, из каких далей памяти пришло к Перфильеву это ощущение, это воспоминание?.. Только лучше бы он не видел этих Галиных глаз…
…В институте перед самым началом семинара Перфильевым завладел Аркадий Ильич Стекольщиков.
— Анатолий Борисович, дорогой, — поспешно заговорил он, озабоченно поблескивая очками. — Я слышал, будто вы собираетесь обнародовать, вынести чуть ли не на обсуждение данные по «цитат-индексу»… Это что, правда?
— Правда, — сказал Перфильев. — Думаю, каждому из нас будет небесполезно поразмыслить над этими данными, поразмыслить о реальной ценности своей работы…
— Анатолий Борисович, простите меня, но вы молоды и крайне наивны, вы даже не представляете, что вы собираетесь сделать. Это же землетрясение, ядерная катастрофа в масштабах института! На вашем месте я бы их, эти данные, в сейф, в несгораемый сейф на три замка с особым секретом запер, чтобы никто, кроме ограниченного круга лиц, до них и добраться не смог…
— Я не понимаю, что вас так пугает? — невинно сказал Перфильев.
— Меня лично — ничего! Но вы же попросту перессорите весь институт! Неужели вы в этом себе отчет не отдаете? Вы зависть и рознь внесете — вот что вас должно пугать, Анатолий Борисович, вас, а не меня. Ну, хорошо, я человек легкий, незлопамятный, интересы дела для меня всегда выше личного самолюбия, вы это сами хорошо знаете, но другой ведь — из тех, кто там, в хвосте этой вашей таблицы, — обязательно решит, что вы нарочно на коллективное обозрение эти данные вынесли, чтобы лично его, имярек, уязвить, обидеть, ущемить… А запомните, Анатолий Борисович, нет силы опаснее, чем уязвленное самолюбие… Вы только врагов себе наживете, а ради чего?.. Кстати говоря, и данные эти сами по себе вызывают у меня, например, некоторое сомнение. Я, к примеру, точно помню, что были ссылки на мои работы в зарубежных статьях, не могу сейчас сказать, в каких именно, но были, а тут это не нашло отражения… Разумеется, лично меня это совершенно не волнует, чего-чего, а известности мне на моем веку хватало, не жалуюсь, а вот кто другой может и к этому прицепиться, уличить вас в неточности, начнутся выяснения, разборы, склоки… Так поверьте моему опыту, не затевайте вы это дело, овчинка выделки не стоит, не затевайте, если не хотите, чтобы институт лихорадило. Я убежден, что и Иван Дмитриевич то же самое скажет…
— А я думаю, Иван Дмитриевич не станет придавать этому событию такого значения, какое придаете вы, — холодно сказал Перфильев.
Лицо Стекольщикова вдруг пошло красными пятнами.
— Мое дело было вас предупредить, Анатолий Борисович, — сказал он. — Я ведь из самых добрых побуждений… А с Иваном Дмитриевичем вы все-таки посоветуйтесь, посоветуйтесь…
Кажется, заранее уже убежден, что Архипов станет на его сторону. Откуда такая уверенность? Или уже опередил Аркадий Ильич Перфильева, уже успел побывать у Архипова, уже напел тому свои песни?
Те близкие, почти дружеские отношения, которые существовали между Аркадием Ильичом Стекольщиковым и Архиповым, всегда удивляли, даже, точнее сказать, ставили в тупик Перфильева. Он с трудом находил им объяснение.
«Сказать, что они не похожи, пожалуй, ничего не сказать, — думал Перфильев. — Мало ли бывает случаев, когда именно непохожесть, даже противоположность характеров притягивает друг к другу, а в иных случаях вызывает неприязнь, неприятие, вражду. Так что, будь они просто несхожими, в их отношениях не было бы ничего удивительного. Это люди р а з н о г о м а с ш т а б а — вот в чем суть.
И так ли уж безобидны эти отношения, как может казаться? Ведь те, кого мы вольно или невольно выбираем в свое окружение, с кем имеем дело изо дня в день, тоже оказывают влияние на нас, даже если мы и уверяем себя, что отлично знаем цену этим людям и трезво смотрим на вещи. Пустоцветы способны заражать все вокруг своим бесплодием. А Стекольщиков — пустоцвет, что бы он там ни представлял собой в прошлом, сейчас он — пустоцвет. Он скажет: а моя связь с практикой, а мой вклад в развитие контактов с педагогической наукой, мои рекомендации учителям? Этим он гордится, за это держится. Но хотелось бы видеть хоть одного человека, кто способен дочитать эти рекомендации до конца! «…Так, нами установлено, что между временем демонстрации карточек и степенью их запоминаемости существует прямая зависимость. Таким образом, можно предположить, что, чем дольше демонстрируется предмет, тем…» И так далее и тому подобное. Очевидные истины в наукообразной форме. Но попробуй тронь его, и он бросится во все инстанции доказывать, будто мы против необходимости связи науки с жизнью, будто мы ниспровергаем сам этот принцип.
Не видит всего этого Архипов, что ли, не понимает? Отчего же так терпим, так снисходителен он к Стекольщикову? Или дает себя знать стариковская тяга к всепрощению? Но не переходит ли эта доброта в беспринципность? Не во вред ли институту эта снисходительность?..»
С такими мыслями Перфильев и вошел в конференц-зал.
Небольшой институтский конференц-зал едва смог вместить всех желающих послушать Архипова. Хорошо, Леночка Вартанян успела занять заранее место поближе к сцене, в третьем ряду. А то так и пришлось бы стоять где-нибудь в дверях.
Пока не начался семинар, пока ждали появления Ивана Дмитриевича, молоденький лаборант из их группы Коля Теплицкий развлекал Леночку разговорами, смешными историями, рассказывал, каким образом попал он на работу сюда, в институт к Архипову.
— Понимаете, я в прошлом году на биологический поступал сразу после школы и провалился. Причем в школе меня всегда способным считали, дифирамбы мне пели, а тут — провал, позор. Переживал я ужасно. Никому на глаза показываться не хотелось. Ведь каждому объяснять надо, что и как, утешения выслушивать. Хоть уезжай из города куда глаза глядят, честное слово! Так я был закомплексован своим провалом. И тут вдруг парень один знакомый рассказывает мне об этом институте, об Институте памяти. Интереснейший, говорит, институт, опыты там ставят — закачаешься! Всякие чудеса с памятью выделывают, говорит. Передовой край науки! Таких он мне вещей нарассказал — фантастика, одним словом. И появилась у меня тогда идея — как свое существование бесцельное оправдать. Каким образом и пользу науке принести, и фамилию Теплицких навсегда прославить. Загорелся я этой идеей, несколько дней ее вынашивал, и так и этак обдумывал, прикидывал, сам себя проверял. Решусь ли? Набрался наконец решимости, пошел в институт, прямо к директору. Сначала меня пропускать не хотели, все в отдел кадров сплавить старались. Ну, видно же: мальчишка, вчерашний школьник, на работу пришел устраиваться, не иначе. А я свое твержу: нет, у меня крайне важное дело, я могу о нем только с директором разговаривать. В общем, пока я с секретаршей так препирался, выходит из кабинета сам Иван Дмитриевич. Посмотрел на меня с интересом, послушал, усмехнулся, повел к себе в кабинет. «Давайте, — говорит, — выкладывайте, что у вас за дело такое — государственной важности». Я тут ему свою идею и выложил. «Возьмите, — говорю, — меня в ваш институт для опытов. Вам же, — говорю, — наверняка люди для опытов нужны. Не можете же вы только на лягушках да крысах работать. А я, — говорю, — на любые опыты согласен. Могу расписку дать. Лишь бы польза от этого науке была». — «Вы, что же, — спрашивает меня Архипов, — и жизнью своей рискнуть готовы?» — «Готов, — отвечаю, — если нужно». — «У вас, что же, — говорит Архипов, — переживания какие-то? Любовь, может быть, несчастная? Не угадал?» Я даже возмутился: «Да при чем тут любовь! Просто я решил собой во имя науки пожертвовать. Были же такие ученые, которые сами на себе опыты ставили, сами себе разные болезни прививали. Вот и я хочу… Как же, — говорю, — без экспериментов на людях можно память человеческую изучить, сами подумайте!» — «Да, — соглашается Архипов, — это действительно сложно. Но экспериментов на людях мы не ставим. Так что очень ценю вашу решимость, молодой человек, но…» Так я расстроился после этих слов, такое разочарование испытал, оттого что все мои замечательные планы рушатся, лучшие надежды не оправдываются… «Обманывает он меня, наверно, — думаю. — Жалеет». Посмотрел я на Архипова умоляющим взглядом: «А может быть, все-таки… Какие-нибудь вещества надо на человеке проверить, новые препараты?.. Я готов. Не могу я просто так уйти отсюда, понимаете?» Наверно, было в моих глазах, в лице моем что-то такое, что заставило Архипова заколебаться. «Нет, — говорит он, — нет, это невозможно. — Но голос его звучит уже не так категорично. — Хотя впрочем… Есть, кажется, у нас тут одна необходимость… Только не знаю, хватит ли у вас выдержки…» — «Хватит, — говорю, — честное слово, Иван Дмитриевич, хватит!» Позвонил он кому-то по внутреннему телефону: «Тут, — говорит, — у меня один товарищ рвется послужить науке. Как, нужны вам еще испытуемые?» Там, видно, ответили: нужны. «Хорошо, — говорит уже мне Архипов. — Приходите завтра с утра в лабораторию Мережникова, пятый этаж, пятьдесят третья комната, там вам все объяснят, что от вас потребуется. Желаю удачи». И руку мне пожал.