Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Стукнула дверь. Альгис встрепенулся, рванулся было бежать, но, сделав шаг, споткнулся о рассохшийся бочонок и растянулся во весь рост. Лежа и потирая ушибленные колени, пытался сообразить, где он и что с ним произошло. Это удалось ему не сразу. Наконец немного пришел в себя, поднялся и опять приблизился к окошку.

Шкемы уходили в костел. Они спешили поклониться свету.

«Порядком же я вздремнул, даже глаза слиплись, — пробегающий по спине холодок заставил его поежиться, зевнуть, потянуться. — Почему, интересно, не чувствуешь холода, когда спишь? А стоит проснуться и понять, что холодно, как начинаешь дрожать. И вообще, когда нет мыслей, ничего не испытываешь. И боль, и холод, и муки приходят вместе с мыслями… И любовь», — добавил он немного спустя и улыбнулся в темноту. Он улыбался Люде.

«Приоткрыв тяжелые веки, я водил глазами, совсем не понимая, где очутился: вокруг тихо, бело, ходят какие-то люди, шевелят губами, показывают на меня. Я все вижу, но ничего не слышу. На столе уже нет ни борща, ни яичницы, ни самогона. Вместо этого кто-то поставил графин с водой… И никто больше не стреляет… «Неужели мы вдвоем их всех перебили?» Сознание возвращалось медленно-медленно, словно из дальнего далека. Я лежал ничком, распластанный, как лягушка, привязанный к железному каркасу. У меня ничего не болело, мне ничего не хотелось. Только все время куда-то бежал. Из темноты в темноту. Не хватало воздуха, было нестерпимо жарко, а я бежал и бежал. Из небытия в небытие. В редких разрывах темноты мелькали лица, белая одежда, и снова все исчезало. Но совсем не было страшно. Вот так просто, без всякого шума, все бы и окончилось, и я даже не узнал бы, что меня уже нет.

В один из проблесков сознания я слышал, как сестра говорила высокому бородатому мужчине:

— Очень плох. Все время без сознания.

— Да я же все слышу! — кричал я и поражался, почему они меня не слышат.

Непонятная усталость бродила по телу, ломило кости. Потом стало появляться одно и то же видение: нос, покрытый крупными каплями пота, и два огромных глаза. Один глаз медленно-медленно наливался кровью, разбухал, рос, превращался в огромный красный камень, тяжело давивший на грудь и страшным своим весом вдавливавший меня вместе с кроватью в пол.

Так с перерывами медленно и мучительно припоминал я каждый жест, каждое прикосновение, каждый удар, выстрел, крик. Возвращалась память, а вместе с ней возвращался ко мне и страх смерти, испытанный в последней перестрелке.

— Пить, — попросил я медсестру.

— Слава богу, очнулся, — обрадованно сказала она. А стоявшие вокруг кровати заскрипели пружинами и вздохнули человеческими голосами.

— Замечательно воюешь, парень, — сказал примчавшийся врач. — Сколько тебе лет?

— Семнадцать.

— Понять невозможно, зачем совать таких в самое пекло! Как власти разрешают такое?!

— Не разрешают… Они сами… — самым серьезным образом стал я пояснять ему, но закончить не мог: огромные раскаленные щипцы впились в затылок и стали скручивать меня в кольцо. Я задохнулся от боли и потерял сознание.

— Ну, ну, ну! Полно тебе морщиться, как переборчивая невеста. Скажи лучше, сколько километров до Вильнюса.

— А где я нахожусь?

— Вот тебе и на — своего родного города не узнал.

— Тогда сто с небольшим.

— Молодец! А ну-ка быстренько в перевязочную.

И опять тяжелым красным гранитом давили грудь глаза Риндзявичюса. Отталкивая камень, я рвал себе грудь ногтями.

— Вот тебе, гадина, за Гечаса! За Вердяниса!! За всех!! Не нравится?! Вот тебе еще! Еще! На́, сволочь, закуси свинцом. Пулю ты, мерзавец, не вынешь!

Каждый вечер, каждую ночь по нескольку раз я воевал с Риндзявичюсом.

Приходил врач и улыбался в бороду:

— Не поддавайся, парень!

Потом я ослабел и несколько недель лежал спеленатый, как новорожденный, не смея пошевелиться. Боль утихла. Вокруг скрипели кровати, раздавались голоса.

— Ну, теперь парня и палкой не добьешь, — сказал низкий зычный голос, который все время жаловался, что еды, мол, не хватает. — Скоро и этот будет добавки просить.

Прислушиваясь к сильному, басовитому голосу, я мысленно старался представить себе его обладателя. Наверное, великан, мускулистый, широкоплечий, светловолосый и обязательно с волосатой грудью. Должно быть, очень тяжелый: под ним сильнее всего скрипела кровать.

— Молодость-то какая! — с завистью произнес срывающийся — не то мужской, не то женский — голос. — Он в больницу приехал не иначе как отдохнуть. — Пальцы насмешника пробежали по струнам гитары, и он запел залихватские частушки, ходившие среди солдат, — о русском Иване, который, питаясь одной махрой, прошел войну и дошел до победы.

— Будет тебе трепаться, — увещевал его хриплый голос от окна.

Певец ударил по струнам, пригасил звук, прижав их ладонью, и ответил новым куплетом о русском Иване.

— Гляди, частушечник, влипнешь. Этот парень из энкаведэшников… — предупредил голос, которого я до этого не слышал.

Палата замолкла. И я побоялся первым нарушить неприятную тишину.

— Зря ты так, — сказал зычный голос, и я был благодарен ему, хотя и не понял, кого он упрекнул.

— А мне что? Я — жертва алкоголя, — осмелел гитарист, но больше не пел.

Теперь я горел желанием поскорее увидеть своих соседей по палате, особенно того, который пугал мной гитариста. Но пока не мог.

В одно из воскресений в больницу приехала комсомольская самодеятельность. Заскрипели кровати, застучали костыли, и все, кто мог двигаться, вышли в коридор послушать концерт. Я, уткнувшись взглядом в пол, слушал аккордеон, комсомольские песни. Вдруг зазвучал знакомый голос, читавший стихи.

«Она! — обрадовался я. — Она!»

Я знал страшную концовку этого стихотворения, и мне стало жутко.

— Люда! — крикнул я изо всех сил.

Голос смолк.

— Люда!

По коридору зазвучали торопливые шаги, смолкли на секунду у двери, простучали по палате…

— Альгис!

— Люда!

В комнату набилось полно людей. Все молчали, но я слышал, как тяжело они дышат.

— Люда!

Она встала на колени у кровати и стала гладить мою руку. Долго-долго. Мне стало тепло и хорошо от ее прикосновений. Потом она спросила тихонько:

— Сильно тебя?

Я дернулся: «Не она!»

— Больно?

— Нет…

— Почему ты так громко кричал?

— Это ты, Рая?

— Я.

— Не читай больше это стихотворение, хорошо?

— Хорошо. Не буду.

Раю из палаты выпроводила медсестра. Но на следующий день она снова пришла и привела мою маму. Мама и плакала, и смеялась, потом стала хлопотать: оделила всех раненых домашним печеньем, накормила меня. А когда в палате не осталось никого из «медицины», сунула под подушку какую-то бутылочку и тихо сказала:

— Я тебе столетника с медом приготовила. Пей каждое утро по глоточку — сразу на ноги поднимет.

Я не знал, как быть: сам пить я не мог и не хотел ей говорить об этом. Поэтому стал убеждать:

— Нас здесь хорошо лечат.

— Бери, бери, — загудел голос соседа. — Мать отравы не даст.

— Из материнских рук и вода чудеса творит, — поддержал его тенорок гитариста. Этого я никак не мог представить себе. Казалось, он обязательно должен быть с усиками, красноносый и со шрамом на лице.

Через несколько дней пришла Люда. Села рядом, молчала. Не упрекнула ни полсловом, но мне стало стыдно: как дурак прятался от нее. Пришла она и назавтра. Опять молчала. Молчала и на следующий день, и на десятый. В палате к ней привыкли. Постепенно она стала заменять сестру, помогала больным, приносила и читала газеты. Когда все засыпали, на цыпочках выходила. Мне рассказали, что Рая ей раздобыла бумагу, чтобы сторож у ворот не придирался. Сама Рая не появлялась.

Рана быстро заживала. Врач удивлялся:

— Будто кто тебя чудесным эликсиром поит. — Я подумал о маминой бутылочке, но врач объяснил по-своему: — Семнадцать лет — вот твой эликсир. Можно только позавидовать.

Наконец с помощью сестер я повернулся на бок и увидел половину палаты. Зычноголосый великан оказался маленьким человечком с серым лицом. Он потерял ногу во время автомобильной катастрофы. И уверял, божился, что до сих пор ощущает боль мозолей. Гитарист был похож на Кашету: сухопарый, желтолицый. Он обжег горло крепким растворителем, которым решил заменить водку в день Октябрьского праздника.

80
{"b":"816281","o":1}