Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну, разве я не прав? Тут от тропинки уже сто тринадцатый лежит. Засыпьте дыру песком и вылазьте.

Возвращались молча. Я видел, что моя храбрость никого не убедила. Ребята побаивались меня и затаили свои сомнения.

У гроба Вердяниса стоял почетный караул. Два музыканта — скрипач и гармонист — играли собственное произведение, по такту похожее на вальс, а по мелодии — на похоронный марш. Скрипка, рыдая и причитая, все время вырывалась вперед, а гармонь утешала, унимала скрипку и вздыхала истертыми мехами.

Делегация комсомольцев из Рамучяй привезла венок из лапника. Валанчюс отозвал меня и подал пачку газет:

— Удалось. Двадцать экземпляров привез. Сократили, бюрократы проклятые.

Я заглянул на последнюю страницу, и у меня в глазах потемнело.

«Трагически погиб… Замечательный комсомолец… хороший товарищ… от руки озверевших националистов…»

— Выходит, эти националисты его тепленького с постели стащили? Что же, он не защищался, не воевал? Не жертвовал собой, не спас товарищей?! — выкрикнул я ему в лицо.

— Не кричи, на нас смотрят.

— Пусть смотрят, пусть знают.

Я заперся со Шкемой в кабинете и на обратной стороне обоев крупным шрифтом описал всю недолгую жизнь Вердяниса. Бумагу эту повесили на стене у изголовья покойного.

«ЖИБЕРТАС ВЕРДЯНИС,
РЯДОВОЙ ОТРЯДА НАРОДНЫХ ЗАЩИТНИКОВ
ДЕГЕСЯЙСКОЙ ВОЛОСТИ РАМУЧЯЙСКОГО УЕЗДА,
ПОСЛЕДОВАВШИЙ ПРИМЕРУ АЛЕКСАНДРА МАТРОСОВА
В БОРЬБЕ ЗА СЧАСТЬЕ ТРУДЯЩИХСЯ!»

Немного подумав, я нарисовал лавровую ветвь и под ней плакатным шрифтом добавил:

«СЛАВА ГЕРОЮ!»

Назавтра должны были хоронить. Я послал ребят посмотреть, в порядке ли могила. Кашета прибежал запыхавшийся, бледный, ноги у него подкашивались, колени, словно вывихнутые, вихлялись и цеплялись друг за друга.

— Альгис!.. Комсорг! В яме полно костей!

— Наверное, побоялся вчера убрать, балда!

— Нет, мы очистили, вот тебе крест свя…

— Ладно, пошли, богомольная ты веснушка.

Подходя к могиле, Кашета и Крейвулис отстали. Не по себе было и мне, но я останавливаться не имел права. Подошел, глянул через край. Чернела дыра, на дне могилы был наметан песок, останки разбросаны по всей яме. Я спрыгнул вниз, засунул кости обратно в землю, нагреб песок на дыру. Чтобы держалось крепче, прихлопнул ладонями.

— Эй, смельчаки, помогите вылезти!

Ребята вытащили меня, кисло усмехаясь. Закурили.

Вдруг Кашета побледнел, веснушки его посерели, потом стали грязно-черными. Показывая дрожащим пальцем на яму, он начал пятиться. Крейвулис, глянув в могилу, бросился бежать.

Я обернулся.

Утрамбованный моей рукой песок зашевелился, потек, рассыпался, и снова в земле открылось черное отверстие. Из него вылетела кость. Я шарил по боку в поисках нагана. Взвел курок… Но наган — не святая водица, которой боится нечистая сила: кости продолжали выскакивать из отверстия, несмотря на все мое солдатское «крестное знамение». Ужас мурашками пробежал по спине, прилепил рубаху к телу, поднял волосы дыбом. Показался череп…

Я не выдержал — бахнул в могилу. Еще, еще раз. Всю обойму — семь патронов. Потом опустил руки, закрыл глаза, безразлично подумал: «Теперь пусть хватают…»

Услышав выстрелы, ребята вернулись, перебегая от креста к кресту.

— Много там их? — услышал я рядом голос Кашеты и открыл глаза.

На дне ямы бился в судорогах подстреленный заяц. Я расхохотался. Хохотал как безумный, упал на колени и хохотал, хохотал так, что мои друзья опять попятились. Потом и ребята захихикали. Не смеялся только зайчишка, ненароком угодивший ночью в яму. В дыре он пытался скрыться от людей, а когда я засыпал его песком, стал вырываться на свободу…

— Неси ты, — отдал я зайца Кашете. — Ему, наверное, тринадцать лет. Он такой несчастный — скончался в тринадцатой могиле!

Вилюс молчал. Он не осмеливался даже рта разинуть. Крейвулис разводил руками, пожимал плечами, все никак не мог прийти в себя.

— Чудеса… Прямо-таки чудотворное место!

Тогда и предположить нельзя было, что рядом со мной идет будущий председатель атеистического кружка в Рамучяйском уезде.

…Процессия тронулась с места в двенадцать, как и было намечено. Первым шел Шкема, он нес написанный нами некролог. Следом — венки, гроб, близкие и два музыканта.

«Ты отважный герой-комсомолец», — звучал скорбный, рыдающий голос скрипки деревенского портного. «Ты истинный ленинец», — вторила ей поизношенная на батрацких посиделках гармонь.

Мы замыкали шествие. Двадцать человек — мужчины и парни. Салют получился нестройным. Дали три залпа. «Три залпа — три мощных удара набата: спи спокойно, мы на посту! Три залпа — эхом в сердцах отдаются: сей, пахарь, спокойно трудись, мы на посту!» — написал тогда Леопольдас Шкема.

Три залпа.

Мы сидели со Шкемой над первым его стихотворением, неуклюжим и прочувствованным. Нас разыскал Намаюнас. Он обнял меня, как сына. Я не понимал, в чем дело.

— Молодец, Альгис. И за некролог, и за речь, и за зайца — молодец! Представляешь, что бы вышло, если бы ты удрал от могилы? Скандал! По всей Литве разнесли бы, что даже земля стрибуков не принимает.

А я думать не думал, что может означать мой поступок.

Когда мы собрались на вечернюю поверку, я с удивлением заметил, что на моей тумбочке красуется четырнадцатый номер, выведенный краской, оставшейся от гроба! Кашета понял мой взгляд, и его веснушки увеличились вдвое. Я смолчал. Выиграв такое сражение, можно было кое в чем уступить.

Эх, а теперь согласен, пусть бы вообще не было тринадцатого числа, пусть все числа будут только счастливыми — от одного до бесконечности!..»

4

Арунаса разбудила жажда. Ветер забрасывал в щели мелкие колючие снежинки, которые таяли на лице. Нагреб снегу, скомкал в ладони и положил в рот. Приятная прохлада прошла по телу, заломило зубы. Он взял еще горсть и приложил ко лбу.

«А все же хорошо жить! Хотя бы и так, в мучениях. Не помучаешься от жажды — не узнаешь вкуса воды. Вот приложил я к горячему лбу холодный комочек, и кажется — ничего приятнее в мире быть не может. И снежинки покалывают, тают… Приятно…

А если я отсюда не выйду? Если меня не станет? Тогда все исчезнет. Не будет ни снега, ни соломы, ни света. Ничего! Одна черная пустота. Нет, и ее не будет. Совсем ничего!

Ничего? Нет, уж лучше муки в аду, чем ничего. А еще лучше остаться в живых. Все равно кем, все равно где! Только бы жить и чувствовать, как на твоем лице тает снег, как пахнет солома, как пахнут волосы любимой. Жить, только жить! А все остальное — красивые слова, чепуха. От них, как от водки, кружится голова, закипает кровь, и тогда человек ни о чем не думает. Кажется, по кусочку роздал бы себя, только бы о тебе говорили восхищенно. Потом наступает похмелье. И чем больше выпито — тем ужаснее оно.

А на земле будет коммунизм. Зачем он мне, мертвецу, для чего, если по телу будут черви ползать? Зачем это светлое завтра камню, горсти песка, опавшему листу?.. Оно мне теперь, живому… Нет, я бы сейчас все променял на несколько таблеток аспирина!..

Я должен жить! Только живой может любить. А что же делать двадцатидвухлетнему человеку, как не любить? Разве что ненавидеть. Все равно — любить или ненавидеть. Я хочу большого чувства: чтобы распирало грудь, кружилась голова, чтобы я мог этому чувству отдать все. Мне нужна большая любовь, большая ненависть. Лишь бы не ржаветь, не тлеть, как трут из сухого гриба, что носят в церковные праздники.

Нет, если гореть, так жарким пламенем, дающим тепло. Взорваться, сотрясти все вокруг, всколыхнуть, разнести на куски! Пусть хоть несколько дней после этого люди говорят обо мне, вспоминают. Пусть по крайней мере подражают, если не в состоянии восхищаться.

58
{"b":"816281","o":1}