— Прячься! — крикнул Йонас, опрокидывая подводу.
Я вывалился в канаву и распластался на земле. Потом подполз к густому ольховому кусту, примостился и стал озираться. Пробегая мимо, Скельтис пнул меня ногой и опять крикнул:
— За камень ложись, дурак!»
«Мне и в голову тогда не пришло оскорбиться», — подумал Альгис.
«Я прополз еще немного и спрятал голову за небольшим обомшелым камнем. Сердце трепыхалось у самого горла, будто хотело выскочить и укрыться в более безопасном месте. Кружилась голова, то ли от треска, то ли от испуга. Кое-как успокоившись, я выглянул, приподняв над камнем один глаз. Из-под мостика прямо перед нами били два пулемета, еще что-то стреляло справа. Наши ребята хоронились подальше, за деревьями. Только мы со Скельтисом выдвинулись вперед. Он лежал за сложенным землемерами холмиком из дерна. Его винтовка шевелилась — целился, наверное. Поднял автомат и я. Прицелился и сделал по крайней мере десять выстрелов. Вдруг у самого уха свистнула пуля. Я прилип к камню, замер.
Пулемет строчил как бешеный. Внезапно я почувствовал странные толчки и понял, что пули вспарывают вещевой мешок на моей спине. Почувствовал и обмер. Словно кто-то провел вдоль спины пудовой ледяной рукой. Мне захотелось влезть, зарыться в землю, превратиться в мельчайшую песчинку.
Пулеметчик следил за каждым моим движением: стоило мне шевельнуться, как пули начинали взвизгивать надо мной, рикошетом отлетая от камня или пронзая вещмешок. Слезы потекли от злости. Нет, то была не злость, скорее страх: я подбородком раздвигал траву, пытаясь выдавить ямку, спрятать в нее голову. Бандит держал меня приплюснутым к земле и длинными очередями стрелял по залегшим на опушке ребятам.
«А что бы со мной сталось за тем жидким кустиком? Мама родная! Да он бы изрешетил меня, мокрого места не оставил бы. Это Скельтис меня… Наверное, очень страшно быть убитым. Нет, меня никто не может застрелить! Не имеют права!.. Я только первый раз…»
Так и пролежал я весь бой, лихорадочно бредя. Потом услышал чей-то топот совсем рядом, кто-то схватил меня за шиворот и повернул мое грязное, залепленное землей лицо кверху. Я зажмурился от яркого света.
— Живой! — снова топот по мягкому лугу.
Сидевшие в засаде бандиты, разбившись на две группы, отходили в разные стороны. С другого берега по отступающим стреляли ребята Намаюнаса. Поднялся и я. Вокруг меня, словно хлопья снега, белели обрывки бумаг. Из вещмешка вывалились остатки брошюр и книг, которые я вез клевайским комсомольцам. На спине болтались клочья разодранного пулями вещмешка и два скрученных брезентовых ремешка.
«Вот так и разгуливает смерть: без ног, без рук… ворохом и в одиночку», — подумал я и на негнущихся ногах заковылял к подводе. Йонас стоял возле Резвого и плакал.
— Последняя, — словно молился он, — последняя живая душа из усадьбы Скельтиса. Собой прикрыл, не дал погибнуть, чувствовал, что за его спиной — хозяин…
На груди и подбрюшье лошади темнели мелкие кровоточащие отверстия.
— Ведь после первого выстрела мог упасть, спастись. Нет, обо мне вспомнил. — Йонас закрыл, словно человеку, глаза лошади и пошел в глубь леса.
Коня мы закопали тут же, у обочины. А двух застреленных бандитов довезли до села, свалили посреди базара и выставили охрану.
У нас тоже были потери. Один из бандитов, уже раненный, подпустил ребят почти вплотную и схватился за автомат. Секретарь комсомольской организации Жибертас Вердянис был ближе всех. Он кинулся вперед, упал на бандита. Автомат выстрелил всего один раз…
Жибертас угасал. Так постепенно меркнет свет карманного фонарика на разряженных батарейках. Намаюнас звонил куда-то и все никак не мог дозвониться.
— Перерезали, сволочи! — Он снова и снова яростно вертел ручку аппарата.
Вердянис едва дышал.
— Комсорг, и правда тринадцатый номер несчастливый…
Я только пожал плечами.
— Ребята мне говорили, да я не поверил. Нельзя, я секретарь. А теперь — видишь…
Я вспомнил, что Вердянис занял последнюю принесенную из бани тумбочку, тринадцатую. И мне стало как-то неловко.
«Нашел о чем говорить перед смертью! Ведь есть у него близкие, комсомол… родина!..» — досадовал я.
— Комсорг, у тебя нет тумбочки… Дай слово, что не займешь мою…
— Ну что ты, Жибертас. Ведь не от этого зависит. Мы же комсомольцы.
— Дай слово…
— Я не суеверный.
Ребята подталкивали меня, я не уступал: я был комсоргом. Но как можно обидеть Вердяниса? Ведь он ради товарищей себя не пожалел…
— Не будем об этом говорить. Ты выздоровеешь и поставишь другой номер.
— Не дозвониться, чтоб их… — Намаюнас с досады швырнул трубкой об стену и крикнул: — Гармус, бери лучших лошадей и мчись в Рамучяй, живо! Етит-тарарай эту черепашью морду Гайгаласа! Не даст фельдшера — ни секунды работать не буду! Завтра же рапорт пишу!..
А Вердянис угасал с каждым вздохом.
— Отец… полный сад… диких яблонь… С весны… ждет… привить… самое время… А я… видишь…
Я поглаживал его руку. Она была странно холодной и липкой. Лица я не мог разглядеть, мешали слезы. Жибертас выдохнул кровавую пену и опять заговорил:
— Пока говорю — я жив… Скоро меня не станет… Наших и так… не было… Нет… О нас… нигде ни слова… как об умерших…
— Что ты, Жибертас?! Ведь ты за товарищей, ты как Матросов!..
— Обещай, что не забудешь…
— Честное комсомольское…
— Все так… А почему нас нет?.. Почему… везде о нас… молчат?.. — Он сжимал мою руку, сжимал, сжимал и отпустил. По лицу прошла какая-то тень, глаза начали тускнеть.
— Все!
Двадцать два человека стояли и не знали, что делать. Один Йонас не потерял голову. Вынул из кармана платок, подвязал Жибертасу челюсть. Бинтом вытер покрытый каплями пота лоб, сложил ему руки на груди, закрыл глаза.
— Вечная тебе память, — сказал Скельтис.
Мне не понравилось такое полурелигиозное прощание с товарищем. Но ничего лучшего в голову не приходило. Я встал по стойке смирно, постоял и сказал совсем не то, что собирался:
— Вечная слава героям! О таких, как Жибертас Вердянис, родина и комсомол никогда не забудут!
— Не забудут! — вскипел Шкема. — О живых никто не вспоминает, не то что о мертвых. Вот, читайте, — он сунул мне газету. — Какой-то тип ограбил магазин. О нем написали — «Из зала суда». А мы погибаем, кровью захлебываемся — и ни слова. Вердянис уже сегодня герой, он своей грудью… А о нем нельзя, не разрешается…
— Впервые слышу.
— Услышишь. Правильно Жибертас говорил: нас нет…
— Замолчи! — Я схватил его за отвороты шинели. — И если у тебя зубы целы, тоже благодари Жибертаса. Десять суток, свинья! Никто тебя сюда насильно не гнал. — Отпустил я его и огляделся. Ни одного одобрительного взгляда. Мне стало холодно и неуютно.
— Арестом правду не прикроешь!
— Он сказал то, о чем мы уже не раз говорили, — раздалось несмелое бормотание.
Что тут у них творится?! Я отобрал у Шкемы ремень и сам отвел его на губу. Потом зашел к Намаюнасу.
— Надо Шкеме десять суток оформить.
— За что?
— Против власти гавкал.
— Рассказывай по порядку.
Начальник слушал меня, невнятно напевая что-то под нос, вертел в руках небольшую немецкую зажигалку.
— Видишь ли, — начал он издалека, — злиться на бюрократическую глупость — это еще не значит злиться на власть. А насчет суток… Шкема не солдат, денег за службу ему никто не платит, никому он не присягал. По собственному желанию здесь находится. Поэтому и сажать мы его не имеем права. К тому же Леопольдас отчасти прав. В газетах о нас не пишут потому, что так, видно, положено. Если нас публично признают, то придется открыто сказать, что в деревне у нас идет что-то вроде войны. Ну, не такая, конечно, как была в свое время в России, но все же… Наподобие…
— Но ведь так и есть.
Я все еще не мог понять, куда он клонит.
— Горячий ты, да мало смыслишь. Видимо, не хотят, чтобы узнали за границей. И зарплату поэтому нам не платят, и человеческого названия не дают. Для одних мы «стребители», то есть истребители, для других просто стрибуки, а официально — бойцы отряда народной защиты. Кого нужда заставила, кто добровольно, ну и вооруженный актив, энтузиасты советской власти…