— Тебе что, зубов не жалко?
— Подвези, — миролюбиво попросил Альгис.
— Дальше ямы не уедешь.
— А мне в гору.
— Подвезу, а потом всю жизнь с милицией не разделаюсь.
— Я сам милиция.
— Знаю я вас. Подвезешь такого, сам потом без ботинок останешься да еще временный паспорт заработаешь из-за того, что не смог красного от зеленого отличить…
— Так я уже синий, зуб на зуб не попадает, — Бичюс потянул дверцу к себе и заметил, что шофер держит на коленях заводную ручку. — Чего тебе бояться, ты ведь при оружии, — пошутил Альгис, залезая в кабину.
Машина тронулась. Внимательно наблюдая за разбитой дорогой, шофер завел разговор:
— Где это ты, браток, до ручки так дошел?
— Как тебе сказать… Вроде бы воевал…
— Давай-давай, трави, мне что…
— …С местными…
— Ха-ха-ха! А я тебя хотел огреть и свезти, куда положено. Думал — рассчитаюсь хоть с этим за ботинки…
— Комсомолец? — поинтересовался Альгис.
Шофер хлопнул себя по левой стороне груди, где под комбинезоном, видимо, хранил билет, и значительно кивнул.
— Ну, значит, нам с тобой всюду по пути, — обрадованно сказал Альгис. Про себя он подумал, что без Гечаса, Вердяниса и Скельтиса, без того, что они сделали, этот парень не мог бы так гордо и значительно ударить себя в грудь.
С этой мыслью Бичюс задремал и не слышал уже, что говорил шофер. Сквозь дрему текли уже более спокойные мысли: «Так и в жизни: что охватишь глазами, что умом обоймешь — то твое, а дальше — темень. Шоферу — что? Привык? Трясется себе, вцепившись в баранку. А каково было первому? Впрочем, наверное, одинаково: чем больше угол зрения, тем больше и скорость. Тоже вполне можно свернуть себе шею…»
Машина была безжалостна к мечтам: она тряслась, скрипела, капризничала, несколько раз пришлось наматывать на проволоку промасленную тряпку и присвечивать, пока шофер копался в моторе. Наконец добрались до города. Первый же милиционер завел драматическое объяснение по поводу машины.
— Ты мне почетную грамоту должен выдать за то, что я этого бронтозавра заставляю двигаться, а не документы требовать, — кипятился шофер.
— Будь человеком, оставь его в покое, — попросил Альгис, угощая старшину папиросами.
— По долгу службы…
— Ты нас береги, а не службу свою, — посоветовал шофер, и все трое рассмеялись.
Наутро Альгис в холодном горкомовском коридоре дожидался Дубова. Тот сразу же пригласил войти. Знакомый кабинет, кресло, в котором Альгис заснул…
— Припоминаешь? — Дубов кивнул на кресло. — Садись.
От слов секретаря Альгису стало легко на душе, в прежнее время он, наверное, улыбнулся бы, но теперь, битый и мятый жизнью, серьезно ответил:
— А вы припоминаете, куда меня послали?
— Ну, конечно. Ты только скажи, как там получилось со школой, почему не выгорело дело? Я что-то не соображу.
— Из школы меня попросили, из органов — тоже. Бумажка эта — все, что я привез оттуда. — Альгис протянул рекомендацию, написанную Намаюнасом. — Простите, что в крови, но другой он уже не напишет.
— Погоди, погоди. Я не очень хорошо ориентируюсь в твоих делах. Ты мне суть выкладывай, а где нужно — подробности. Ну, а Намаюнаса я знаю… знал очень хорошо, вместе из Сибири сюда приехали.
Когда Альгис окончил рассказ, Дубов еще долго рассматривал написанную Антоном Марцелиновичем рекомендацию. Потом задумчиво и серьезно сказал:
— Вот что, если не возражаешь, напишу вторую рекомендацию в партию. А работу мы тебе найдем.
Альгис сосредоточенно смотрел, как секретарь водит пером по бумаге, и думал, что человек очень похож на чистый белый лист бумаги: что жизнь впишет, таким он и будет…
8
От тяжелого двустороннего воспаления легких Арунас едва не отправился к предкам. Его спасли старания врачей и появившийся пенициллин. Но никто и ничто не могли излечить его от душевной травмы. Гайгалас узнал о своем несчастье случайно, из разговора соседей.
— Несчастный парень: в беспамятстве ухлопал своих… — говорил крестьянин, которому взрывом мины оторвало ногу.
— Откуда знаешь? Он, может, нарочно уложил своего начальника, со зла, ведь тот послал его почитай что на смерть, — спорил второй.
Арунас хотел было кинуться на них с кулаками. Но не кинулся, пролежал до вечера, уткнувшись в подушку. Вечером пришел Кашета.
— Говори все, ничего не скрывай, — потребовал Арунас.
Кашета и выложил все, до последнего.
«Почему именно Скельтиса, почему Намаюнаса? Ведь там бандиты были. Трумпис стоял. Почему самых лучших, почему своих? — Гайгалас не находил себе места. — Собрался, словно на парад, о звездочках думал.
Из автомата — по своим! В соломе двадцати градусов не перенес, а Альгис на голых досках выдержал. Он доказал, чего стоит. А мне придется отвечать. Поделом мне. Засудят — отсижу. Но ведь их все равно не поднять из могилы. Что я скажу вдове Намаюнаса, сыну? Как посмотрю в глаза товарищам? Нет, единственный выход — тюрьма, пожизненная. Только бы не встречаться с ними. Уеду на Крайний Север, сам попрошусь…
Никуда я не поеду. Отсижу до последнего часа. Только после этого для меня начнется новая жизнь. Очень больно, что все к чертям пошло. Ведь я еще и не жил фактически, а уже надо подводить счет, оглядываться назад. Рано, рано. От одного этого с ума сойти можно».
Сестра ввела в палату отца. Он положил на тумбочку гостинцы и, оглянувшись, тихо спросил:
— Ну как?
— Здоров.
— И очень хорошо, что здоров. Я говорил с главврачом. Через неделю тебя выпишут.
— Могли бы и раньше.
— Могли бы, но тебе окрепнуть надо, а все остальное — ерунда.
В Арунасе проснулось старое отвращение к усилиям отца провести его по жизни за ручку. Он поморщился.
— Мы с тобой поговорить должны. Ты, наверное, не знаешь, чем кончилось твое сидение в сарае у Шкемы?
— Знаю и сам кое-что помню.
— Чего же молчишь? — удивился отец.
— А что мне делать? В окно выпрыгнуть?
— Что ты, что ты? Упаси господь! — забеспокоился старик. — Но сам понимаешь, на старую работу тебе не вернуться.
— Отсижу, что положено, а там видно будет.
— Я разговаривал с прокурором. Сидеть не будешь. Ты не виноват. Намаюнас не имел права посылать больного. Но объясняться сейчас поздно. Тебе придется изменить окружение, чтобы нервы немного успокоились…
Арунас молча ждал, что же отец еще скажет, кого еще обвинит в том, что произошло.
— Ты помнишь, отец, прошлогоднее рождество и тот огромный запас любви к людям, о котором ты тогда говорил? — Арунас приподнялся на локте, ему обязательно нужно было видеть лицо старика.
— Помню, — Гайгалас побледнел. — Ты не можешь меня упрекнуть, я стараюсь.
— Хорошо, отец. Тогда не скромничай и щедрее начинай пользоваться из того кладезя. Будь человеком и разреши самому выбраться из беды. Позволь мне поверить, что это была лишь жестокая случайность.
— Хорошо, разбирайся сам. Я согласен, — отступил отец.
Когда он вышел, Арунас выпросил у соседа папиросу и украдкой закурил.
«Никто меня судить не собирается. Может, ты и прав, отец. Но ты забыл, что самые безжалостные судьи для себя — мы сами. По крайней мере, должны быть. От собственной совести меня никто не спасет. И сам я буду судить себя. И пощады на этом суде не будет». Он все чаще стал подумывать об окне. Ему казалось: сказанные сгоряча слова — единственный, самый верный выход.
Арунас не раз видел самоубийц, называл трусами и слабовольными. Но только теперь понял, сколько безумной смелости и железной воли нужно для этого шага.
«Рано, слишком рано приходится уходить. Сколько еще неисхоженных путей, сколько неперечувствованных радостей и огорчений. И все это без меня. Нет, это слишком жестоко! Но это необходимо. Это абсурд! Но и необходимость…»
…Он написал записку матери, дождался ночи и, забравшись на подоконник, высунулся в темноту и прыгнул. Но угодил на густую сеть телефонных проводов, протянутых на уровне первого этажа, порезал руки, лицо. Когда пришел на земле в себя, первой мыслью было: «И умереть-то по-человечески не смог». Но повторить попытку у него не было ни сил, ни смелости.