— Ведь она — дочь брата… — сказал я Кувикасу и думал, что эти слова подкосят его.
— Мы не кровные, — хмуро возразил он. И сразил меня.
Вырвавшись, я бил его в кровь, бил так, словно защищал собственную жизнь. Ребята останавливали, заломили мне руки, но я остервенело пинал его ногами. Потом, вырвавшись из объятий Скельтиса, швырнул наган в угол и выбежал.
Всю ночь проплутал по лесу, по полям, никак не мог унять желания идти, идти все дальше и дальше, без остановки, до упаду. Утром очнулся в незнакомом месте в кустарнике. Тело дергалось в судорогах, а слезы не шли. Потом боль отошла и снова заработал мозг. Я подумал, что теперь нет никакого смысла оставаться в отряде, нет никакого смысла жить на свете. Жизнь показалась бессмысленной и невыносимой. Все мои мысли сбились в огромный черный ком, и в этой безнадежности нельзя было найти ни малейшего просвета.
Наверное, в таком отчаянии люди решаются на преступления, а те, кто благороднее, не выдерживают и кончают самоубийством. Эта мысль прозвучала как избавление, как единственный выход. И снова всплыли в памяти увядшие в моих руках цветы. Я проклинал себя, чудовище, вокруг которого все вянет и погибает.
«Зачем всем погибать, могу я один?» Я решительно поднялся, полез в кобуру и тут же вспомнил, что вышвырнул наган. Вспомнил Кувикаса, связанного, избитого, оправдывавшегося:
— Ее одну защищать — пятерых должен был убить…
Эта арифметика могла свести с ума.
На следующий день меня нашли.
— Альгис, Альгюк, — Скельтис похлопывал меня по щеке. — Нельзя так, парень, нельзя. — Когда это не помогло, он шлепнул меня сильнее.
И подействовало, — я стал двигаться. Но отпустило меня только через несколько дней, когда ребята устроили поминки. За мной, словно тень, ходила Рая. Все хотела что-то сказать, но я гнал ее прочь. Она вызвала своего приемного отца Личкуса, но и его рассудительные советы не помогли. Тогда он подмешал что-то в водку, и я заснул как убитый. Проспал двое суток кряду, а когда проснулся, Личкуса и Раи уже не было, уехали. Рая оставила мне письмо.
«Я уезжаю, — писала она. — Скорее всего, насовсем из нашего города. Но ты должен все узнать. Мы случайно натолкнулись на этих бандитов, они там прятали награбленное в магазине. Нас хотели застрелить, но побоялись выдать себя, потому что Кувикас живет слишком близко от местечка…
Я пишу не то. Люда меня спасла. Она сказала мне: «Рая, ты не имеешь права погибнуть, ты выжила в гетто, прошла через ад». Люда вцепилась в винтовку, а я выпрыгнула в окно и спряталась в копне. Я и теперь слышу ее голос: «Рая, ты не имеешь права…»
Альгис, тебе будет трудно читать это, но я все равно должна написать. Перед тем как забили гроб, я положила Люде на грудь свой комсомольский билет. За это меня, может быть, исключат из комсомола, но я не могла иначе. Люда все время мечтала быть такой, как ты. Она была такой, она даже лучше нас…
Альгис, память о ней не дает тебе права… Р а я».
Трудно говорить о праве, когда ты убежден, что вокруг тебя пусто, когда ничего не хочешь, когда жизнь кажется пустой и бессмысленной, состоящей только из неудач и несчастий. Смерть Гечаса крепко-накрепко привязала меня к кровавому делу мести. Убийство Люды разорвало эти узы, и я почувствовал себя свободным. Да, оружием истины не сыщешь. Оружием можно только защитить найденную истину. К ней должен быть другой путь. И он существует! Но по нему ужасно трудно идти. Он вымощен терпением и самоотверженностью. Месть не может быть здесь советчиком, Йонас тысячу раз прав, когда говорит, что мы затем пошли в народные защитники, чтобы ни на той, ни на этой стороне не было больше убийств. Не должно быть!.. Наказывать — это не значит мстить. И цветы вянут не оттого, что человек получает возмездие за преступление, а оттого, что преступники еще могут ходить безнаказанно. И если судьба вложила мне в руки меч, я буду держать его до конца.
Через несколько недель из выздоравливающего продавца все-таки удалось выжать, у кого в Дайлидишкес бывает Патримпас. День и ночь, сменяя друг друга, мы с Кашетой и Скельтисом не сводили глаз с усадьбы Пумпутиса. Арунас не мешал, но и не помогал. Он готовил ловушку в усадьбе Шкемы. И вот мы дождались. Пумпутис к ночи загнал собак в конуру. На заре его младший сын привел из леса двоих. Я боялся рисковать, подождал подкрепления: все-таки двое гостей и четверо Пумпутисов!
— Знаю, зачем пришли, — встретил нас Пумпутис, не собираясь поднимать руки под дулами наших автоматов. — Они в сарае, можете брать.
— Кто пойдет первым? — спросил нас Арунас.
Я сделал шаг вперед. Хозяин жалостно улыбнулся.
В сарае тихо. Ребята, прячась за выступом дома, приготовились.
— Двигай. Крикни, чтобы сдавались, — предупредил Арунас.
Я шагнул в темноту во весь рост. Автоматной очередью прошил дверь. Никто не ответил. Толкнул дверь, включил фонарь. Неподалеку, у молотилки, лежали двое. В спине у одного торчали поломанные вилы. Вокруг кровь. Поодаль — недокопанная яма.
Пумпутис угрюмо объяснял:
— Донимали они, донимали… ну вот — не выдержал и приколол нечаянно…
Нечаянно!
— Один — обоих?
— Один.
— Они самые, — опознал продавец. — Патримпас и Сакалас.
Так окончили жизнь эти двое: наводивший ужас на весь Рамучяйский уезд Патримпас — портной из Клевай, командир отряда шаулисов, до банды называвшийся Пиюс Пукшта, и Сакалас — его адъютант, сын ожкабуджяйского звонаря Мариёнаса Вебры.
Начались протоколы и опросы. Пумпутис все время твердил одно и то же:
— Защищался, начальник, от ирода. Видит бог, нельзя было иначе.
— Почему собирался хоронить, не сообщив нам?
— Боялся, начальник.
— Кого?
— Оставшихся.
Двое его сыновей согласно кивали головами, подтверждая правоту отца.
— Они что, первый раз к тебе зашли?
— Не первый. Раньше отбивался салом да хлебом, а теперь вот…
— Что теперь? Ну говори?
— Понадобились вилы.
Я подробно все записывал, а перед глазами стояла Люда, последняя жертва Патримпаса.
Видно было, что темнит Пумпутис, а зачем — непонятно. Внезапно дверь кладовки соскочила с петель, грохнулась на пол, и вместе с нею перед нами растянулся самый младший из сыновей Пумпутиса. Руки его были связаны вожжами, во рту торчал кляп. Когда ребята поставили его на ноги, все ахнули: на этого великана можно было смело посадить и отца и остальных братьев.
— Почему связан?
— К военкому везти собираемся, в армию идти не хочет.
— Ну, а ты что скажешь, каланча? — спросил великана Арунас.
— Думал, задохнусь от вонючих тряпок.
— И всего?
— Нет, еще малость есть. Как узнали, что прячусь, галопом прилетели эти двое.
— В лес бы подался?
— Да я уже был. Поближе к дому думал, — медленно, словно жернова, шевелились мозги этой каланчи, а Пумпутис бледнел, краснел, обливался потом и прямо-таки таял на глазах.
— Не пишите этого, начальник, в протокол, — взмолился он.
— А если бы только сала требовали? И молчал?
— Сало — не сын. Я и за старшего тем откупился, когда партизаны звали его с собой…
Я перестал писать и взглянул на Арунаса.
— Не пиши, — сказал он.
Пумпутис тряхнул седыми кудлами и в мгновение ока снова превратился из сгорбленного старичка в полного достоинства хозяина. Арунас был доволен. Он знал, что старик своими руками приколол ему на погоны по звездочке. И заранее представлял, как он по старой военной традиции бросит их в рюмку с водкой и, выпив до дна, достанет губами звездочки… Да, не с неба, а с донышка достанет…»
10
Арунасу стало легче, и он отдыхал, довольный тем, что поборол болезнь и самого себя. Он чувствовал, что сделал что-то необыкновенно важное, почти невыполнимое. И только одно пятно темнело на его совести — тот злосчастный рапорт.
«Нет, это не жалоба, дорогой товарищ Намаюнас, это вылившаяся на бумаге досада, которой ты не заметил. Все, что бы я ни делал в тот год, тебе не нравилось с первого взгляда, ты высмеял меня перед всем отрядом: