Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Отец!» — мелькнуло в голове.

Стражник охнул, покачнулся и повалился на землю.

— Бей! — крикнул солдат и, размахнувшись, хватил костылем другого стражника.

В толпе я еще раз увидел отца. Он был без шапки. Слипшиеся черные волосы закрывали ему лоб.

Весть об убийстве пристава и двух стражников облетела все село.

Трупы их, распухшие, страшные, неузнаваемые лежали в овраге, за селом, куда выбрасывали дохлых собак.

К вечеру наехали следственные власти, увели солдата и еще десять нгерцев, в том числе и моего отца. Шаэн не успел скрыться.

Кроме моего отца, дед имел еще четырех сыновей. Первых трех я не видел. Говорили, что они ушли далеко-далеко, в страну, которой не видно даже с Басунц-хута.

Последним ушел дядя Мукуч. Мне было тогда лет пять, но я запомнил его. Он был такой же высокий, угловатый, как мой отец.

Помню, как его провожали.

Вечером в доме собрались гости. Пили вино, кричали «ура», но веселья настоящего не было. Все в доме плакали. Больше всех плакала бабушка. А дядя Мукуч напился и спьяну орал какие-то песни. Больше я не видел дядю Мукуча.

Потом от него приходили письма. Дед прочитывал их про себя, а бабушка тревожно следила, как шевелились его губы.

— Гляди, старуха, что пишет твой сын! — кричал дед, тыча письмо под нос бабушке.

И хотя бабушка не умела читать, она брала в руки письмо, вертела в руках, разглядывая его со всех сторон, потом возвращала обратно.

— Слава богу, пишет, жив, значит, — говорила она, крестясь.

— Да ты послушай, старая, что пишет Мукуч. Отличился в бою, понимаешь. Того и гляди, Георгиевский крест на грудь повесят.

— Слава богу, слава богу, лишь бы писал, — твердила бабушка.

Дед махал рукой и выбегал поделиться новостью с соседями.

— А сын мой Мукуч Георгиевский крест получил, — говорил он уже на шенамаче.

Потом пришло письмо, запечатанное сургучом.

Дед побелел, затрясся, повалился на нары и тихо застонал.

Пришли деревенские женщины, бабушка достала из запыленного сундучка серый чекмень из грубой шерсти с фальшивыми газырями на груди, тот, в котором дядя Мукуч щеголял по праздникам, и женщины запричитали.

Бабушка била себя по бедрам и сквозь слезы приговаривала:

— Вуш, вуш, Мукуч-джан… Родной мой…

Так плакали женщины в каждом доме, в который почтальон приносил конверт, запечатанный сургучом.

Поплакав, женщины разошлись, а старики долго не могли успокоиться.

Если в долгие зимние ночи кто-нибудь из нас просыпался и высовывал голову из-под одеяла, то видел бабушку и дедушку сидящими на кошме. Иногда они так и дремали, сидя рядышком.

Вдруг бабушка вздрагивала, протирала глаза, поднимала выпавший из рук чулок и начинала вязать.

Каждую ночь они вполголоса беседовали.

— Дочь Наури, — говорил дед, — в каком это году было, когда пристав высек Асатура?

Никто не знал дат, и я удивлялся способности стариков безошибочно угадывать год по большим снегам, поборам и десяткам других более или менее значительных событий.

Бабушка прикрывала глаза, что-то припоминая, потом говорила уверенно:

— Это было как раз через три дня после того, как прошел большой ливень. Помнишь, тогда еще огороды снес.

— Помню, помню! — подхватывал дед. — Ровно через неделю после этого черного дня родился наш Мукуч.

И он отворачивался, пряча лицо.

Бабушка тоже не выдерживала и начинала громко всхлипывать.

— Но, но, — поднимал палец дед, — перестань, детей разбудишь! Они не должны знать о смерти Мукуча.

Но мы не спали. Мы жадно ловили каждое слово, сдерживая слезы.

VII

С некоторых пор бабушка начала сдавать. По утрам она больше не будила нас — корову давно увели, и нам не для кого было доставать корм, — только по-прежнему гремела посудой и покрикивала на мать.

Мать посмеивалась над вздорными приказаниями бабушки, но послушно исполняла их. Каждый день можно было видеть на кольях забора повернутую вверх дном вымытую посуду из-под мацони, поставленную на солнце для просушки.

Однажды дед сострил по этому поводу:

— Дочь Наури, можно подумать, что мы купаемся в молоке.

Бабушка грозно посмотрела на него, но я видел, как она тайком смахнула слезу.

Арест отца вконец убил ее. Она слегла.

Мариам-баджи на дню раз двадцать забегала к нам. Теперь даже бабушка относилась к ее посещениям снисходительно. Общее горе сгладило их старую вражду. Жестянщика Авака увели стражники вместе с моим отцом.

Мариам-баджи подолгу засиживалась у нас. Увидев как-то большую фотографию отца, которую мать повесила над кроватью бабушки, Мариам-баджи скорбно вздохнула.

— У одного и вата гремит, а у другого и орехи не шумят, — обронила она. Вся фигура Мариам-баджи выражала печаль.

Дед в это время ел, уткнувшись в миску.

— Ты о чем, Мариам? — поднял он от миски голову.

— Будто не понимаешь, — отозвалась она. — Вот Саркис — умеет человек все скрытно делать, а наши напролом полезли…

Бабушка лежала худая, маленькая, даже в постели повязанная платком, который всегда закрывал ей рот. Она медленно повернула голову, выразительно посмотрела на Мариам-баджи.

Дед, очистив миску, сказал:

— Когда проваливается крыша в твоем доме, не жалей, что у соседа дом цел: в нем можешь найти приют.

Бабушка сурово сдвинула брови, и разговор прекратился.

С каждым днем бабушке делалось все хуже. Она перестала есть, еще больше похудела.

За время болезни дед не отходил от постели больной. Он исполнял малейшие ее капризы и обманывал, когда она спрашивала об отце.

— Скоро Мурада выпустят, — успокаивал он ее, — сам Вартазар сказывал.

Но дед говорил неправду. От отца не было вестей.

Ранней весной бабушка умерла, не дождавшись возвращения сына.

Перед смертью она велела оставить ее наедине с дедом и, когда они остались вдвоем, сказала, чтобы положили ей на грудь белый хлеб.

Дед исполнил ее просьбу. Он послал к соседям за куском белого хлеба и положил ей, уже мертвой, на грудь.

Бедная, бедная бабушка! Даже мертвая, она хотела скрыть от других наше нищенское существование.

Весной на могиле бабушки росли цветы, много цветов, и чьи-то заботливые руки обложили могильный холмик узкой полоской дерна.

*

От отца все не было вестей. Поздней осенью, когда с деревьев уже облетели все листья, дед закинул за плечи небольшой хурджин и отправился в Шушу, где находились в тюрьме арестованные.

В хурджине он нес два десятка яиц, за которые надеялся узнать что-нибудь о сыне.

Дед вернулся оттуда с пустым хурджином и горькими вестями.

Человек, которому дед отнес яйца, сказал, что всех обвиняемых в убийстве пристава и стражников, в том числе и моего отца, осудили на каторгу в Сибирь и через три дня их первым этапом вышлют.

Мать плакала не переставая и, целуя нас, сквозь слезы приговаривала:

— Бедные, бедные сироты! Что будет с вами?..

Через три дня арестованных вели мимо нашего села, по дороге, вдоль которой тянулись голые деревья. Дорога в Сибирь, оказывается, лежит через Нгер. Листья рано осыпались в этом году, и все кругом было голо и мертво.

Среди толпы ожидающих то и дело попадались знакомые лица. Раза два промелькнуло заплаканное лицо Арфик. Ее отец, жестянщик Авак, тоже был среди заключенных.

Арестованные шли, закованные в кандалы, низко опустив обросшие, усталые лица. Конвоиры с винтовками то и дело покрикивали на них. Вразнобой, глухо гремели кандалы.

По обе стороны дороги стояли грязные, оборванные женщины и мужчины, пришедшие из разных деревень, чтобы в последний раз взглянуть кто на сына, кто на мужа и, если удастся, сунуть им на дорогу цветные платки с завернутой в них едой.

Раздавались причитания Мариам-баджи. Воздев руки к небу, она рвалась к арестованным и всюду натыкалась на штыки.

Мать с пестрым узелком в руке мелькала в толпе, пытаясь пробиться сквозь строй конвоиров. Дед, стоя у обочины дороги, хмуро поглядывал на проходящую колонну.

36
{"b":"815737","o":1}