Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вот, когда я мучительно грыз карандаш, не зная, как начать повествование, ко мне без стука вошел Васак. Он мог позволить себе это, капитан Васак Погосбекян. Младший лейтенант не станет отчитывать капитана за фамильярность.

Устало опустившись на стул, он осведомился, как идут дела. Я показал чистый лист бумаги.

— Ну и хорошо, — сказал капитан. — Значит, время еще не пришло.

— Что же тут хорошего, капитан? Я, кажется, разучился писать. Муза покинула меня.

— Плохая муза хуже неверной жены. Не надо тосковать по ней, если она покидает тебя.

— Что это значит, капитан? Не ты ли взял с нас клятву: после войны, кто останется в живых, написать о наших друзьях?

— Да, правильно. Я этого желал. Не перебивай меня, Арсен. Мы же с тобой знаем, что такое плод, сорванный раньше времени. Отложи перо и жди.

Я молча отложил пустой лист. Капитан прав: спелое яблоко само падает.

Трудную загадку загадал Васак. За ночью следует день, а за осенью — зима. Где гарантия, что яблоко упадет прежде, чем настанет зима? Не забывай и наш возраст, капитан. Ведь, почитай, каждый из нас за пятый десяток ушагал. Но ты молчишь? Тебе вообще трудно говорить, как всем тем, кто не вернулся. За тебя буду говорить я. Как уговорились. Я, оставшийся в живых из многих наших фронтовых друзей.

Белый волос

Тишина. На фронте тоже бывают тишина и спокойствие.

Когда случается затишье, воины, не успевшие еще поостыть от боя, от только что пережитого, дрожащими руками, просыпая табак, сворачивают цигарки и, нещадно дымя, предаются мечтам. Мечтают обо всем. И, конечно же, о той, с кем разлучила тебя война, о будущем своем счастье.

О смерти не думают. Никто на войне не верит в свою смерть.

Не верил в смерть и я, находясь в трехстах метрах от злобного, отступающего врага, ушедшего в землю, но способного тебя сжечь, опалить огнем, убить.

Это было на Кубани, перед штурмом сильно укрепленного пункта, названного немцами «Голубой линией» — линией надежды. Немцы еще надеялись, прикрываясь хитроумными укреплениями, задержаться на нашей земле.

Через час — атака. Еще не началась артподготовка. Еще косяки наших воздушных армад не поднялись в воздух, а вокруг такая тишина. Я даже слышу, как в лесу, находящемся не так близко от нас, мирно кукует кукушка, кому-то отсчитывая годы, а может быть, — часы.

Если верно, что будто бы кукушка может отгадать, сколько нам жить, то она отсчитывала мне целую вечность.

Я начинаю считать, сколько мне осталось жить. Оказывается, много. Много лет жизни.

Может быть, она насчитала бы куда больше, если бы не внезапно начавшийся орудийный огонь, если бы косяки бомбардировщиков, наполнивших воздух нарастающим свирепым гулом, не прервали счет, не проглотили бы разом далекий уютный голос кукушки.

Готовясь к броску, который мог стать последним — не раз до этого наше наступление захлебывалось, — почему-то обдергивая на себе гимнастерку, не зная, как скоротать считанные минуты перед броском, я вдруг расстроился. Расстроился от одной фразы товарища, который в моей шевелюре (будучи рядовым, я ухитрился сохранить шевелюру и очень гордился своей хитростью) обнаружил белый волос и нашел нужным прокричать мне об этом в ухо.

Первый белый волос! Седой волос! Один во всей шевелюре. Рядом же знаменитая немецкая «Голубая линия», о которую мы не раз расшибали лбы, теряя молодые буйные головы, не знавшие ни единого седого волоса. А я перед новой смертной атакой расстроился от одного седого волоса.

Самовар

Вечером в школе прифронтовой станции собрался батальон, отмечавший вторую годовщину боевой своей жизни.

Играл баян. Седой майор, перегнувшись через стол, показывал капитану фотографию своей дочери. Почтальон Мария и медсестра Галина отплясывали с бойцами старинные русские танцы: гопак, «барыню», «коробочку» — все, что умел играть баянист — сероглазый русый парень, на чьей груди горел орден Отечественной войны 1-й степени.

В разгар вечеринки старшина внес дымящийся самовар. Это был обыкновенный русский самовар с крутыми медными боками, но появление его взволновало людей, напомнив им мирную жизнь, песни, которые они пели до войны, девушек, с которыми так приятно было ходить по зеленым аллеям. Черноволосый лейтенант и почтальон Мария, отплясывавшие «коробочку», засмотрелись на необычного гостя. Седой майор спрятал фотографию и стал вглядываться в медные, по-русски широкие бока самовара, отражавшие нелепо расплывшиеся лица бойцов. Даже баянист, веселый баянист, опустив мехи, задумался.

Молча смотрели все на простой, медный пузанчик, излучавший нездешний покой.

Тишиной завладел самовар. Он потрескивал и пел на разные лады, и люди слушали его затаив дыхание, как волшебную музыку.

Зимний пейзаж

Снег, снег на дороге, снег на полях, снег на крышах домов. Рыхлый, дряблый, твердый.

По дороге идут войска. Снег ложится на массивные стволы орудий, липнет к броне танков, качается на штыках пехоты.

Снег плывет. Войска идут… А по обочинам дороги валяются те, которые хотели шагать по нашей земле победителями. Рядом с ними — разбитые машины. Их тоже земля наша не приняла.

Идут войска. Мерно кружится снег над остриями штыков. Синие трупы и остовы машин за дорогой…

Другого пейзажа в эту военную зимнюю пору я бы и не желал.

Песня о герое

Унану Аветисяну, Герою Советского Союза

Снега. Снега. Снега. Как он много видел вас на дальних дорогах войны!

Судьба моя, солдатская доля. Где мой отчий дом? Что поделываешь, мать? Ты плачешь? Утешься, мать, я жив!

Холодно. Холодно ногам, холодно рукам. Холодно всей России.

Любимая! И ты познала трудные дороги войны, и тебя коснулись горе и нужда. Утешься и ты, жена моя!

Пусть длинны дороги войны, пусть жестока судьба солдата. Но жива Армения, но стоит и будет стоять Москва! Пусть это будет нашим утешением!

Страна моя, народ мой. Мне слышен твой дальний зов. И я иду. Благослови меня, мама!

И солдат Унан шагнул в бессмертие. Затих пулемет, захлебнувшись кровью героя. Рванулись, пошли вперед однополчане героя. И безутешная мать стояла у бездыханного тела героя…

Или это ты склонилась над своим сыном, Армения?

Живица

Деревья светились. Фронт был далеко, я шел по лесу во весь рост, и меня не тревожил свет в ночной мгле, идущий от белых деревьев.

Чем-то бесконечно близким и родным веяло от этих берез, от шороха листьев, от всего леса, так непохожего на тот, какой я видел в моем Карабахе…

Здесь был лес без подлеска, сплошь из берез. Нет, вру. Была еще одна пленница — ель, которая рядом с высокой белой березой казалась недоростком. Но я знал — у этого недоростка свои преимущества: израненная ель сама себя лечит, выделяя смолу, которая и заживляет рану. Красивая береза лишена такого счастливого свойства. И поэтому, наверное, хвойные деревья долговечнее лиственных. Война пришла и сюда. Лес обстреляли из тяжелых орудий. Я с трудом узнал его. Здесь снаряд отсек вершину, там дерево выворочено с корнем. А раненая береза умирала от ничтожной царапины.

И вдруг среди печального запустения я вижу нетронутое дерево, словно войны и не было. Я подхожу ближе. Ствол его весь иссечен осколками. Зацепило даже корни. Но дерево выталкивало куски металла из ствола и заливало их следы спасительной живицей. Ба, да это ты, дружище ель. Как я мог забыть тебя!

Ель стоит и поныне, как и в тот благословенный час, когда леса еще не коснулась война.

Однажды ночью

Под вечер, с котелком в руке идя на кухню за ужином, я встретил девушку со снайперской винтовкой за спиной.

Было холодно, втянув голову в поднятый воротник шинели, она подошла к двум другим девушкам, тоже со снайперскими винтовками, стоявшим у разрушенной избенки, и сказала им:

157
{"b":"815737","o":1}