А когда урожай был собран, силосные башни заложены, желтый табачный лист нанизан и высушен на солнце, из центра пришла бумага — комсомол Карабаха призывал молодежь подключиться к сбору желудей для скорма свиньям в попавших в беду колхозах. В самом деле, как можно сидеть сложа руки, если руки твои нужны стране?
В бумаге, присланной из центра, были такие слова:
«Комсомол, юные ленинцы. Еще раз покажите мировому капитализму вашу готовность служить Родине, укрепить ее мощь…»
После таких призывов ничего нам не оставалось, как снова запереть двери школы.
Сборы были недолгими. Лесной массив, где мы должны были показать свою мощь, собирая желуди, находился высоко в горах. Мы взбирались на толстые дубы, трясли с веток желуди, похожие на полированные газыри на черкеске какого-нибудь абрека из кинобоевиков. Время было позднее, желуди-газыри, освобожденные от скорлупы, едва держались в гнезде. Стоило слегка тряхнуть ветку, как они дождем падали на сырую землю. А там — загребай, наполняй мешки.
Целый день караваны ослов, навьюченные тяжелыми мешками, тряслись по узким лесным тропам, унося на спинах усилия наших рук, рук дашбулакских детей, в ближайшее село. Пусть кому надо на ус мотает, воочию убедится, на что способна молодежь Дашбулака, если на нее смотрит мировой капитализм.
Но мой рассказ будет не о молодежи, не о ратных делах комсомолии Дашбулака, о которой стоило бы говорить особо, а о филологе Павле Андрияне, преподавателе армянской литературы, с которым у меня уже завязалась дружба. Дело в том, что я уже тогда писал и очень нуждался в добром слове, подбадривающем меня. Не думаю, что я мог тогда написать что-нибудь путное, которое могло бы захватить моего филолога, не по летам умного, начитанного парня. Но каждый раз, когда я после уроков задерживал Павла, чтобы прочесть ему написанное, он внимательно выслушивал меня, одобрительно кивал, всячески поддерживая во мне дух.
Павел не какой-нибудь простофиля филолог, ему известны творения великих мастеров, от «Мадам Бовари» до туманяновского «Гикора». Слово Павла, если оно искренне, чего-нибудь да стоит. Иногда для пущей убедительности он призывал на помощь Маро, учительницу ботаники.
— Послушай, Маро, что наш писатель сотворил. Ей-богу, если он не сопьется, из него выйдет толк.
Почему-то мой филолог, Павел Андриян, несомненно знавший кое-что о негативной стороне писательской жизни, при всем своем пылком воображении, не представлял иных козней и подвохов на трудном пути писательской судьбы, кроме вина.
При всем моем уважении к Маро, тайной и тревожной симпатии к ее красивому лицу с ямочкой на круглой щеке, я относился к ее словам без особого доверия. Поди верь словам, если при чтении она постоянно испытывает скуку и не умеет это скрыть, если, дождавшись конца, счастливо вздыхает и в наигранном экстазе, хлопая в ладоши, восклицает:
— Коллега, у вас успехи. Сегодня вы мне больше нравитесь.
В повседневной жизни мы с Маро на «ты», но когда она высказывает мне свои соображения по поводу выслушанного ею рассказа, она говорит со мною не иначе как на «вы».
Но я опять сбился, ушел от темы. Я еще не сказал всего о своем коллеге, к которому я набивался в друзья. Это будет неточно, если нашу начавшуюся дружбу свести к корыстной цели, к поощрительному слову в адрес моих рассказов, хотя, конечно, было и это. С малых лет я терпеть не могу трескучих политиканов и бездумных благополучников. Павел тоже не любил тех, кто ни над чем не задумывался. Сам он всегда полон раздумий, всегда о чем-то тревожится, даже тоскует.
Итак, мы в лесу, собираем желуди, которые на ослах свозились в соседнее село, откуда они пойдут дальше, чтобы выручить колхозы, попавшие в беду из-за бескормицы. Работа, конечно, стоящая, и при всей нашей нелюбви к громким словам, оба мы были заражены энтузиазмом, в самом деле верили, что от наших пухлых мешков с желудями зависит судьба Родины.
Все бы хорошо, если бы по вечерам уставшие, измученные работой и дорогой, притащившись в село, мы нашли тепло, уют и миску горячей похлебки. Дело в том, что мы в поисках желудей все дальше и дальше уходили в горы. Менялись села, где мы останавливались на ночь, менялись хозяева, от сердобольности которых зависело наше благополучие.
От того, какой попадется тебе дом, куда ты будешь определен на постой (нас распределяли подомно, а там — кому как повезет), будет зависеть твой рацион. Как говорится в пословице: войти в дом — твое дело, выйти — дело хозяина. Вернее хозяйки, которая может тебя и сытно накормить, может помочь только червячка заморить — как на душу ляжет, с какой ноги встанет, кто ей указ?
Мы с Павлом Андрияном, конечно, держались вместе, вместе становились на постой. Но скоро я убедился, что поступил опрометчиво, избрав Павла себе в компаньоны. Хвалился, что я Павла знаю хорошо, а на поверку оказалось, что почти его не знаю. Вернее, главного в нем не знаю.
Время было нелегкое. В стране шло раскулачивание. Перегибы докатились и до наших гор. Вместе с действительными кулаками, врагами колхозов, выселялись и облагались налогом и ни в чем неповинные люди…
Раскулачивания боялись все: кулаки и некулаки.
Хозяева дома, куда ставили нас на постой, сами затевали скользкие политические разговоры и сами же шарахались от неосторожного слова, случайно оброненного кем-нибудь из нас. А политика была одна — это вопрос о кулаках. Кого считать кулаками? Правда ли, что всех кулаков должны выслать на Соловки?
Однако я не мог не заметить, что в крепких, богатых домах нас кормили плохо, хуже, чем у бедняков: боялись вызвать подозрение, прибеднялись перед нами. Должно быть, нас, учителей, тоже считали начальством. Все хозяева, без исключения, где бы мы ни стояли, соревновались перед нами в бедности. Должен сказать — этому давал повод Павел. Он ненавидел кулаков, в разговоре энергично нападал на них, пугая слушателей, и я не удивлялся, когда после такого разговора нас укладывали спать почти голодными.
— Слушай, ортодокс, давай договоримся, — однажды в сердцах сказал я Павлу, — если хочешь что-нибудь пожрать, помалкивай, за тебя буду говорить я. Положись на меня.
— Хорошо, — мрачно согласился Павел.
Три дня, отданные мне на откуп, прошли для нас как в сказке. Все эти три дня, пока Павел сопел, грозно вращал на меня глазами, ерзал на месте, но не нарушал условий перемирия, все шло хорошо. Мы жили как у бога за пазухой, ели вдоволь, что называется, по горло. Оказывается, я порядочный мастак по части сглаживаний конфликтов, попросту говоря, проявлял такт в выборе темы разговора. Прежде чем переступить порог дома, я уже кое-что знал о его владельце, каким-то внутренним чутьем постигал его сокровенные тайны и тут же, не дав ему открыть рта, сам навязывал разговор, от которого у хозяина сейчас же до ушей разливалась по лицу спокойная приятная улыбка, после которой мы сытно наедались, даже еду заворачивали нам на дорогу.
Секрет улыбки и следовавшей за ней обильной пищи был весьма зауряден. Войдя в дом бедного человека, какого-нибудь активиста, я выдавал себя и моего неразговорчивого компаньона за кума или брата то Арменака Каракозова, то Арзаняна, то Шагена Погосбекяна, тогдашних руководителей области, пользующихся любовью в народе, а то и сразу трех руководителей гамуза. Если же мы попадали в дома покрепче, с достатком, я непременно склонял разговор к дяде, богатому и хлебосольному человеку, которого все знали в Карабахе. Результат в обоих случаях — один — нас кормили, не ведая страха, привечали, как подобает привечать гостей в наших горах.
Бедный Павел! Он сопел, с отвращением отворачивался от меня, но еду, щедро расставленную на столе, уписывал за обе щеки.
Я знал: недолговечно наше счастье, оно покоится на пороховом погребе, когда-нибудь взорвется. Так оно и случилось. Сдавленная до предела пружина отдала назад, выпрямилась, опрокинув вверх тормашками все мои жалкие усилия.
В эти дни, как и во все другие, по возвращении из леса нас распределяли по домам. Мы с Павлом попали в каменный дом с железной крышей.