— Вот если бы дети были всегда со мной! — снова заговорила Татьяна. — Но иногда они должны бывать здесь…
— Должны! — подтвердил Виталий и с улыбкой взглянул на нее. — Очень уж нежная у них мамочка. Будь у тебя дочка — я бы ни на день не отрывал ее от такой мамочки; само совершенство учило бы ее жизни, ей оставалось бы только следовать этому благородному примеру.
Говоря это, он становился все серьезнее, в голосе его звучало глубокое уважение.
— Но ты родила сыновей, Татьяна, поэтому не забывай: так и должно быть. Перестань бороться с этим, терпи.
От такой его похвалы она залилась краской, как девочка. Нежно позвала она своих мальчиков, которые опять куда-то у бежали от нее.
Они толклись между стогующими сено людьми, помогая и мешая им. Подбежал Петруша, но его задержал Полкан, который не хотел отходить от хозяина и на все попытки Петруши увести его с собой только снисходительно и покровительственно помахивал серым кустистым хвостом.
Дитя тоже не добежал до матери: он остановился около Виталия и взял его за руку.
Я заметила, что Виталий, не глядя на Дитю, легонько сжал руку в кулак. Какое-то время Дитя озадаченно смотрел на руку — что это она вытворяет? — затем все понял и смущенно полез на сено к матери.
Но когда она целовала его, было видно, что он только рассеянно терпит ее ласки, его большие светло-серые глаза вопросительно смотрели на Виталия.
Мне показалось, что они переговариваются глазами — как часто я училась понимать этот разговор!
«Ты должен любить маму — больше, гораздо больше, чем меня, больше всего на свете!» И ответ чистых, очень выразительных глаз ребенка: «Я очень люблю маму, когда мне плохо, я тянусь к ней, но она ничего не знает обо мне, ей известны только мои слабости, я для нее всего лишь больной ребенок… Только ты, с малых лет учивший меня по-другому, — только ты знаешь больше, помогаешь достичь большего, добиваться маленьких тайных побед; ах, даже сейчас, не правда ли, даже сейчас я чувствую себя сильным, мужчиной».
Тяжелый воздух полнится запахами увядшей травы, в которых преобладает медовый аромат клевера. На востоке небо затянуто массивными белыми тучами — оно уже сегодня будто закрывает дверь перед завтрашним солнцем. Огромный стог сена, еще не завершенный, поднялся за нашей спиной. Его вершили два парня — рыжеватый, с грубым веснушчатым лицом, но сильный, настоящий богатырь, подавал сено наверх; другой, помоложе, такого же роста, но более слабого сложения, с лицом задумчивым и печальным, стоял наверху и принимал пласты сена с вил.
Ксения, расторопная Хедвиг и я длинными граблями подгребали то, что сваливалось со стога. При этом Хедвиг так старалась, словно хотела немедленно отработать свой обед.
Ее лицо горело, движениям была свойственна не знающая устали стремительность, которую я уже не раз замечала, когда Хедвиг по-настоящему окуналась в работу.
О, когда-то работа у нее спорилась совсем по-другому! Оттого, вероятно, что теперь она забывала о ней, отвлекаясь от цели, мысли ее цеплялись за другое, когда она, словно потерянная, стояла на просторном теплом лугу и тщетно пыталась вся отдаться делу.
Рядом с ней вдруг оказался Виталий.
Он осторожно взял у нее из рук грабли.
— Перестань… очень прошу тебя, перестань! — сказал он и тут же повернулся к рыжеватому. — Глеб Алексеич, бери обе балки! Так мы захватим и последнюю луговину!
Глеб подошел с двумя лошадьми, за каждой тяжело волочилась пристегнутая поперек балка. Рыжеватый, держа в вытянутых руках вожжи, встал на одну из них, Виталий на другую. Лошади тронулись, балки захватывали лежавшее на земле сено, приподнимали его, собирали в высоченные кучи, которые все росли и росли, медленно подвигаясь к стогу; все сильнее давила масса сена на возницу, не давая свободно вздохнуть, заставляя изгибаться всем челом.
Некоторые из работавших на лугу наблюдали за ними: ведь Виталию с его изуродованной правой приходилось значительно труднее. Но так работали предки! К этому способу прибегали и сейчас, когда хотели померяться силой.
Мы опустили грабли, Хедвиг крикнула с укором:
— Сумасшедший! Потом будешь жаловаться на боли в перетруженной руке! А еще учишь меня!
Ксения, сложив руки за спиной, подошла вплотную, чтобы посмотреть, справится ли Виталий с сильным Глебом. Ее глаза блестели, она переводила серьезный, полный напряженного ожидания взгляд с одного мужчины на другого, словно сравнивая их…
Вскоре Виталий упал на колени. Откинув назад голову, словно его душили, наполовину заваленный горой зеленого сена, левой рукой все еще судорожно цепляясь за вожжи, он со смехом, весь дрожа и в поту, соскользнул на землю.
Глеб стоял прямо. Он тоже задыхался, железные мускулы напряглись. Выражение лица переменилось, от привычной кучерской физиономии не осталось и следа; с растрепанными полосами и всклокоченной бородой, великолепными линиями своей могучей фигуры в эту минуту он походил на сказочного героя.
— Видит Бог, Глеб Алексеич, — ну и силен же ты! — крикнул Виталий, вскакивая на ноги. Даже Егор на стогу, собравшийся пристроить гору сена, которую приволок Глеб, одобрительно улыбался.
Богатырь засмеялся. У него были веселые голубые глаза, которые умели радоваться песне, танцам и — водке.
— На все Божья воля, Виталий Сергеич! Мы с тобой оба молодцы — ты и я!
— Но победил ты! Ты победил! — сердито крикнула Ксения: ее синие глаза потемнели. — Он тебя победил! — повернулась она к Виталию.
— Да, татарка! Радуйся и помни, что у нас есть такие мужики, такие силачи, — и не только он один!
Дитя, сидя с матерью в сене, следил за происходящим с невообразимым волнением. Увидев, как упал на колени и съехал вниз Виталий, он едва не вскрикнул: все, что хоть отдаленно напоминало удушье, внушало ему дикий ужас. Его бедное маленькое сердечко билось в смертельном страхе, он еще долго подавленно всхлипывал — даже тогда, когда работа на лугу благополучно завершилась. Заметив его бледность, Татьяна с нежной заботливостью притянула его к себе, глубже в сено — «чтобы не продуло», заметила она, «на всякий случай». А Дитя стыдился и страдал и с горячей обидой и завистью жадно прислушивался к тому, что рассказывал мне Виталий о «силаче Глебе»:
— …передоверяет жене все полевые работы, уходит и отдает внаем свою могучую силу. И больше всего на свете любит детей. У него самого их нет. Когда он едет по деревне, дети бегут за ним, он сажает их на телегу и нежно смеется, этот богатырь… но к трезвенникам его не отнесешь, чайные, которые мы строим, он презирает и напивается, особенно по праздникам, до потери сознания, как, впрочем, и все они: пьют не то чтобы часто, но помногу. Оправдывается он следующим образом: «Хотя бы разок мне надо поступить так, как велит сердце, иначе в него закрадется ненависть, вселится то, что мне чуждо. А так меня охватывает любовь, я чувствую ее всем сердцем, не то что в чайной…»
— Боже милостивый, дай мне стать таким, как Глеб! вздыхал в сене Дитя, сжигаемый честолюбием.
Краснело на западе небо. Лениво поглядывая на него, женщины и дети вытягивались на сене и вполголоса, полные летней усталости, мечтательно, словно сказки рассказывали, обсуждали друг с другом повседневные дела.
Татьяна тоже разговаривала со своими детьми. Ей было о чем рассказать. Всякий раз ей приходили в голову стихи Димитрия — и дети внимательно слушали их, хотя и ничего не понимали.
Вокруг царила умиротворенность, был разгар солнечного лета, и стихи Димитрия буквально расцветали в ней; будто цветы, дарила она их детям — то одно, то другое:
«Дитя земли своей обширной, не изгоняй его из сердца, — его, бродягу и скитальца.
Где б ни ютилась хижина твоя, в каких краях недостижимых ни высилась бы белокаменная, матушка Москва, в какую б даль ни уплывала Волга, куда б ни стлалась степь и где б ни громоздились горы: близки душе все дали, все просторы.
А окружат твои края границы ты в душу их впускать остерегайся, пускай поверх границ твоя душа „О Родина!“ все время повторяет, пока ты не вберешь в себя все дали, тепло всего живого не впитаешь.