Ее слова, вначале тронувшие меня, затем вызвали во мне неприязнь. Я быстро возразила:
— Нет, понять я могу хотя бы уже потому, что тогда я жалела Виталия. Он отказался от всего, что было ему дорого, даже от той жизни, которой хотел жить. Ему надо было здесь справиться со всем этим, не спорю! Но это была его победа, продиктованная убеждением: никто не должен подчинить его себе.
Наверно, было жестоко касаться этой темы, но бабушка, похоже, не обиделась. Она взглянула на меня чуть исподлобья — ее давняя привычка:
— Его победа, говоришь, а не моя? Ну о чем тут спорить? Результат тот же. Мать ли, сын ли… Слушай, как все было.
Сижу я вечером одна в зале, при нескольких свечах. Сижу, сложа руки, — я часто так делаю из-за боли в глазах, — а за окном воет осенний ветер. Воет так сильно, что заглушает остальные звуки… Мне плохо одной, я иду в молельню, к своему Богу. Слышны шаги, кто-то входит в столовую, останавливается. Я стою на коленях, отвернувшись. Долго тянется молчание. Потом кто-то говорит. «Мама, — говорит он, — встань. Хватит, хватит. Ты услышана…»
Увлекшись, бабушка протягивает руку в белой утренней мантии сперва в сторону ближайшего шкафа.
— Вон там стоял он. А я — здесь. Лицом к лицу. Впервые после многих лет. Стоим, как два врага… Когда он был маленький, я заставляла его кланяться в этой самой молельне, прижимала лбом к полу. А он вырос и сам согнул меня, вырвался… дважды убегал от меня. Теперь мы стояли друг против друга выпрямившись, оба… Вслух никто не спросил: «Кто здесь хозяин?» Ах, Марго, голубушка! Разве мы не одно с ним?.. Мать ли, сын ли — боролся один и тот же человек…
И я снова забыла о том, что меня только что отталкивала А все слушала… слушала… Но вернулась англичанка.
— Иди, найди сына! — сказала мне бабушка. — Сидит, должно быть, в своей мансарде. Скажи ему: «Хватит нежностей, иди к матери».
Дверь, что напротив спальни бабушки, вела наверх. Обе кровати в задней комнате были не разобраны, но одна, смятая, говорила о том, что на ней спали. Кое-какие вещи Виталия лежали в образцовом порядке в шафраново-желтой комнате, предназначенной для прибывающих гостей.
В этом конце коридора, противоположном входу в дом, узкая деревянная лестница ведет наверх, в надстройку.
Наверху — вид чердачного помещения, комнаты с наклонными стенами. Сбоку открылась одна из дверей, в комнате — натюрморте самоваром и чайным прибором; оттуда вышли пять-шесть человек в болотных сапогах и крестьянских рубахах. Я не сразу поняла, что один из них, в кумачово-красной рубахе с поясом, — Виталий.
У него была короткая темная бородка, волосы на голове коротко подстрижены, как у Дити; раньше он носил длинные волосы, бородка только пробивалась, и эта перемена полностью изменила его, не стало видно рта, по которому я всегда его узнавала.
— Марго! Маргоша! Муся! — раскинув в стороны руки, ом стоял, пока его друзья, стуча сапогами, спускались по скрипучей лестнице. — Ксения! — громко крикнул он, и та выскочила из средней двери, что напротив лестницы. — Погляди-ка, это она — Марго, Муся!
— Наслышана о ней от тебя, — со смехом сказала она — Марго здесь уже три дня.
— И ты разместила ее в нашем «гнезде»? — спросил Виталий, все еще держа меня за руки.
— Нет! — виновато ответила Ксения. — Нет, я забыла! Входи, Марго, мужчины как раз ушли, часто они заполняют собой все пространство, об этом внизу и не догадываются. Тогда не свободна даже комната, где они складывают свои книги и вещи. Ах, у Виталия так много друзей.
Мы вошли в среднее помещение, которое и было собственно мансардой. Оно было обито искусно обструганными сосновыми досками
Несколько столов, крестьянских сундуков, плетеных ивовых стульев, полка с книгами, разные охотничьи и рыболовные принадлежности, русская цитра, балалайка — все это бросалось в глаза. И широкая супружеская кровать, даже не кровать, а устроенное на низкой деревянной станине ложе, перед которым были разостланы волчьи шкуры.
— Не особенно присматривайся, с порядком у нас нелады! — смеясь, сказал Виталий и открыл дверь в соседнюю комнату, такую же просторную, хотя и со скошенными стенами, и так же просто обставленную, даже без занавесок на окнах. С потолочной балки свисают гимнастические кольца, напротив двух детских кроваток — стол для занятий, у задней стенки достаточно места для умывания, вода на все случаи стоит в больших бадьях. — Это для неоперившихся птенцов! Главное, тут они рядом со мной… За Дитей нужен особый присмотр, у него, бедняжки, после дифтерии больное сердце, — заметил Виталий.
— «Гнездо» Виталий надстроил над домом, когда мы поженились. Ведь правда красиво? Мы и едим здесь наверху в любую погоду, снаружи под навесом, вдвоем. Только зимой в очень сильные морозы мы некоторое время гостим у бабушки, живем празднично, холода делают нас «господами»! — болтала Ксения.
Виталий вдруг подошел ко мне и снова взял меня за руки.
— Ксения, помолчи!.. Это же надо! Я снова вижу тебя после стольких лет и событий, стою и рассказываю, где кто живет…
— Нет, Виталий: о своей жизни! — возразила я.
— А ты?.. Я болтаю, а ты стоишь рядом, непроницаемая, как темный лес.
— У нас впереди много времени, Виталий.
— На все Божья воля! — серьезно ответил он.
Мы сидели под навесом, который и в самом деле напоминал прилепившееся гнездо, разговор, как бывает при радостных встречах, перескакивал с одного предмета на другой, он словно хотел коснуться сразу всего и потому не останавливался ни на чем. Он обрел устойчивость, когда я спросила о Димитрии: мысли Виталия уже не отвлекались от брата. Он много раз наезжал к нему.
— И ничего не мог сделать?
— Для Димитрия? О, много — и давно делаю! — горячо ответил он, но затем умолк.
— Для его возвращения домой, Виталий? — все же спросила я.
— Нет, для этого — нет, — ответил он, поколебавшись. И быстро добавил: — Возвращение далось бы ему тяжело: ведь надо возвращаться с покаянием, со склоненной головой, только так матушка могла бы его принять; слишком глубока рана, нанесенная им ее любви. И, кроме того, не забывай: может быть, даже сильнее, чем душевная склонность, рыцарская верность привязывает его сейчас к девушке, которая ради него порвала с семьей и с обществом, пожертвовала положением, благополучием, друзьями и живет только им одним.
— Видно, тут было неодолимое влечение! Иначе бы Димитрий так не поступил. Поэтическая страсть, а он ведь поэт, — сказала я.
— У нее, надеюсь, да, — задумчиво ответил Виталий, — у него же, я думаю, только то, что у беспечных людей называется холостяцкой жизнью и влюбчивостью и от чего они избавляются чаще всего до брака, а он женился слишком рано. О непорядочности Димитрия и речи быть не может, это, вопреки всему, кристальной души человек! И он отнесся к этому серьезно — с почти самоубийственной откровенностью и энергией. Воспринял как веление судьбы… Нет, таким сильным, как любят описывать поэты, его чувство, я думаю, не было, но поэт в нем изображал его именно так, пока дело не обернулось трагедией… Теперь его волнуют другие вещи, не все же играть в любовь… Недавно у них появился ребенок. С тех пор девушка хворает и выглядит странно увядшей. И малышка совсем не похожа на отца: девчушка такая же черненькая, как и ее мать, к сожалению.
— К сожалению? — удивленно прервала его Ксения. — И это говоришь ты, Виталий? Представляешь, Марго, он всегда говорит: мальчик должен быть моим подобием, а недавно, представь себе, вдруг посреди ночи требует, просит, как дикарь, как сумасшедший: роди его мне белокурым, пусть он будет похож на тебя, татарка!
Под навесом воцарилось короткое улыбчивое молчание. Тут я с опозданием и потому немного испугавшись вспомнила о поручении бабушки.
— Представь себе, — вставая, сказал Виталий, — мы даже не знаем, что, собственно, известно матери о жизни Димитрия. С ней просто невозможно об этом говорить. Когда мы вместе, Димитрия словно бы и не существует. Но поскольку она чаще одна, чем с нами, то в ее молитвах перед ее глазами всегда стоит Димитрий. И можешь мне поверить: столько невыразимого чувства в этих сокровенных встречах между матерью и сыном, в той таинственности, с какой она, живя с нами, носит в себе его образ, в той силе, с какой она пытается молитвами побороть его сопротивление. Она буквально стареет от этого, и я нередко думаю: эта гроза еще раз разразится, да так, что однажды мать как молнией будет поражена страшным душевным перенапряжением…