— Итак, предстоит отъезд!.. Дедушка, разумеется, с нами не поедет… у Бориса на носу экзамены на аттестат зрелости… Наконец, я в скором времени кончаю Горный, — заметил Михаэль, и в его голосе радость сменилась сомнением.
— Все равно! Пора собираться… да, будем собираться в дорогу! В Германии ведь все лучше, чем здесь! — по-прежнему восторженно кричал Борис.
— Фу, это же черная неблагодарность! — вдруг набросился на него Михаэль. — Пусть это не наша родина — но наш родной город все же здесь… А что касается страны, то где, скажите мне, я, горный инженер, найду применение своим знаниям? Здесь простор, здесь будущее…
Борис чуть не кинулся на него с кулаками:
— Как? Может, ты вообще хочешь… хочешь остаться? Один из всех нас?.. А я… я?..
Отец растерянно поднял руки:
— Борис, перестань! Разумеется, он может остаться! Каждый поступит так, как хочет. Разумеется!
Мысленно он уже видел, как ласковые уговоры переходят в спор и раздражение. И кто знает, быть может, своим разрешением он подавил в себе легкую боль оттого, что победила, хотя бы в течение одного часа, не только старая родина…
Родина! Я стояла рядом с отцом, обняв его. Это слово пронзило меня, тронуло мою душу, перед моим взором ожили картины, подобные тем, что стояли на письменном столе отца. Я видела холмы, горные хребты, долины, ущелья, прорезанные ручьями, видела повсюду обработанные поля, ухоженные леса, раскинувшиеся везде деревни и города, и даже самый крохотный городок с каменным колодцем на Базарной площади и живописными улочками, дошедшими до нас с тех времен, когда дома в целях защиты строились вплотную друг к другу, открывал взгляду новые, восхитительные виды; сменяли друг друга картины природы, говорившей, как и повсюду в мире, о характере людей.
Людей… Когда я пыталась представить их на фоне местных знакомых, мне упорно приходили на ум только пестрые швабские колпаки, виденные мной в Петергофской колонии, где иммигранты из Швабии с незапамятных времен снимали на лето дачи. Мы тоже там жили. Они еще носили свои одеяния, говорили на своем швабском наречии, которое давало о себе знать даже в их ломаном русском. Я подумала, что надо бы поехать к ним, чтобы потом передать от них привет немецкой земле. Я представила себе, что стою, как в то лето, на русской равнине, у ручья под березами, наполняющими влажный вечерний воздух терпким ароматом. Представила, как мы собираем на лугу колонистов сено в кучи, поджигаем их и бросаем в поток, представила с поразительной ясностью, как они плывут по течению, а пламя ярко вспыхивает и гаснет в воде, освещенной закатным солнцем.
Такое я видела только в России; теплыми летними вечерами дети и взрослые бросают в реку горящее сено и восхищенно глядят ему вслед.
Перед моим внутренним взором застыла эта картина с швабскими колонистами в центре; но я уже не знала, какую землю мой взгляд высматривал.
Последующие недели пролетели в спешке и хлопотах, так как к летнему семестру мы должны были уже переселиться в Германию. На меня свалилось столько дел — по дому и связанных с отъездом, — что моей молодой энергии стало уже на все не хватать, к тому же мне непременно хотелось каждый день выкроить время для неблизкого пути к дедушке.
С дедушкой меня издавна связывали самые нежные отношения. Когда я немного подросла, он стал вести себя со мной особенно мило, с какой-то старомодной галантностью, которая выражалась в сотне маленьких утонченных нежностей и которая одинаково восхищала обоих — благородного кавалера и сто очень юную даму.
Он все еще жил в своей просторной квартире, которую так часто предоставлял в наше распоряжение, когда мы были еще детьми, и несмотря на относительный неуют, царивший в почти необжитых комнатах, и на высокую плату, упорно не хотел от нее отказываться.
— Вокруг меня всегда должно быть место — место для вас всех! — уверял он еще и сейчас, когда мы собрались его покинуть. — Я хочу навсегда сохранить это чувство: вокруг меня должно остаться то, что я любил в своей жизни, — даже если в данный момент вокруг меня нет ничего. Для этого мои двери будут открыты всегда. По-настоящему одинок я стану только тогда, когда почувствую тесноту вокруг себя… Тесная квартира — это уже начало могилы.
Хотя он не хотел уезжать с нами, а только собирался навещать нас летом, «пока будут позволять старые кости», он вместе с нами радовался изменившейся ситуации и советовал нам поторопиться с отъездом, чтобы найти немного времени и надлежащим образом отдохнуть. Поэтому в последнее время у нас и впрямь была лихорадочная спешка, и я внушила себе, что, не думая ни о чем другом, я должна заниматься только насущными повседневными делами
Однажды вечером, когда я уже собралась уходить от дедушки, он взял меня за подбородок и слегка приподнял вверх мое лицо. Он долго молча смотрел на меня своими сероватыми, стального цвета глазами — глазами, на которые в детстве мы хотели бы поменять свои собственные, непонятного цвета, серо-сине-карие.
Совесть моя была чиста, но иногда невозможно было догадаться, что таилось в глубине дедушкиных глаз.
— Послушай, дитя мое, в самом деле только из-за этой суеты ты стала такой тощей и остроносой, такой бледненькой и некрасивой?.. Муся, неужели это все из-за сборов?
Не разжимая рук, которыми я обхватила шею дедушки, собираясь поцеловать его, я опустила лицо и уткнулась носом в его рукав.
— Не смотри на меня так, дедушка… Это я от радости…
— От радости, Муся? Или еще и оттого, что тебе нелегко дается отъезд?
При этих словах я вздрогнула, от сильного сердцебиения у меня перехватило дыхание. Тесно прижавшись к нему, я пролепетала:
— Ах, дедушка, нет… нет!..
— Все-таки расскажи мне, детка, — прошептал он, обнимая меня и наклонившись к моему лицу, — так будет лучше для тебя, так надо.
— Но я в самом деле не могу, дедушка! Я просто не знаю… какая-то тяжесть, которая меня не отпускает… радость так трудно дается,— отвечала я с трудом, мне казалось, что эта тяжесть нависла надо мной, готова рухнуть и раздавить меня. В отчаянии я резко подняла голову. — Я иногда думаю, дедушка, а вдруг смерть легче? Я хочу быть с мамой.
Он сильно вздрогнул. Ему явно хотелось найти бесхитростные слова утешения, но он не нашел их, снова прижал мое лицо к себе и стал гладить — так нежно, словно его руки касались тончайшей паутины, стараясь не повредить ее.
Славные, милые руки.
— Если бы только вы могли где-нибудь отдохнуть, отец и ты… где-нибудь в чудесных южных краях… Разве не славно было бы?.. Там. Там, где уже все в цвету, Марго!
— Да, дедушка, — послушно сказала я. Время от времени он называл меня именем моей матери, в честь которой назвали и меня; и каждый раз мне казалось, что в нежность таких минут вливается еще и вся его любовь к маме, перечеркивая время, разрывая цепь лет.
— И знаешь, что мне теперь часто приходит в голову? Разве не живет в Киеве самая милая из наших прибалтийских родственниц? И разве лучший друг отца не преподает в Харьковском университете?
— Да, дедушка.
— А теперь слушай внимательно. Почему бы вам не съездить на юг, прежде чем окончательно покинуть Россию? Что ты об этом думаешь? А дедушка поможет.
Что я об этом думала? На прощанье увидеть Россию во всей ее необъятности? Я не отрываясь, с надеждой смотрела в лицо дедушки. Но сумеем ли мы с папой найти именно то, что надо? Не затеряемся ли мы на русских просторах?
Дедушка ясно видел в моем взгляде возрастающую надежду, видел испуг, сомнения, огромное напряжение. В его глазах мелькнула улыбка, едва-едва заметная, даже не отразившаяся на лице.
— Марго, дитя мое, — вдруг сказал он и поцеловал меня. — Я бы хотел, чтобы кто-нибудь мог рассказать мне, осталась ли ты и на благословенном юге такой же остроносой, такой же бледненькой и некрасивой. Как ты думаешь?.. Если у меня появится там человек, который обо всем мне напишет? Например, в Киеве, на Пасху? Ты знаешь, как я отношусь к Виталию с самого его детства; мне кажется, он окажет мне эту услугу.