— Он полагал, ты не явишься?
Аня тоже не исключала, что драгоценная Библия семнадцатого века, уже вылеченная, перепродана или утрачена ещё каким-нибудь подлым и невозместимым способом.
— Детонька моя, ты беспокоишься, как я. Чудесная моя девочка, не беспокойся так, словно ты — я. Было больно, я справился и ещё справлюсь. Мы справились. Ты — моё спасение. Мне теперь осталось лишь самое важное — и всё.
— И всё, — отозвалась Аня. — Так пойдём завтракать?
Через час они сели в машину, молча пристегнулись, Аня перекрестилась, Кутузов мысленно пробормотал самодельную безадресную просьбу об удаче, мотор мурлыкнул, и началось.
На шоссе их обогнал затюнингованныый джип, основу яркой, летней красы которого составляли мелкие жёлто-розово-голубые пушистые зверюшки, преимущественно кошки, а на округлом заду улыбчато косил на дорогу добродушными глазищами крупный серо-коричневый заяц.
Кутузов посмотрел на свою водительницу: она бровью не повела. Кутузов чуть тронул её локоть — заяц ведь! И кошки.
— Ты не Пушкин, — не меняя выражения, напомнила она. — И в Москве нет Сенатской площади.
— Ты уверена?
— И ты уверься. У тебя какая группа крови?
— Кажется, первая.
— Ты из первых, из самых древних. Тебе можно есть мясо. Даже пить и курить. В меру.
— Не понял. При чём тут Пушкин?
— А при чём тут кошки, когда мы спасаем Библию?
— А-а. Ну да, да, — быстро успокоился Кутузов. — Ты же изначально не хотела платить шантажисту.
До города оставалось пять километров. Он позвонил реставратору. Заслышав неточные, смутные нотки в голосе, Кутузов усмехнулся. Через минуту за телефон взялась Аня.
Глава 45
Влюбился, как сажа в рожу влепился. Любовь не пожар, а загорится — не потушишь. Где любовь — там и Бог. По чём ноет ретивое у молодца? Сухая любовь только крушит. Не пил бы, не ел, всё б на милую глядел
Реставратор очарованных сущностей злорадно поглядывал на календарь. Нарастало последнее время. Ни секунды он не надеялся, что Кутузов за месяц-полтора найдёт три тысячи евро и тем более отдаст их за пустяковую работу, но вчера клиент позвонил и вежливо сообщил: еду. Завтра.
— Мне бы во второй половине дня… — суховато попросил мастер, соображая, как бы оттянуть время.
— В час?
— Попозже. Около трёх. Подходит?
— В два, — сказал Кутузов.
— Но… ну…
— Что-то не получилось? Эмаль потрескалась? Гравюры поблекли? Крест покосился?
— Боже сохрани! Всё сияет. Чистый семнадцатый век! Всё чисто.
Кутузов уже понял, что дело нечисто, и смягчился:
— Хорошо, в три. Около трёх, вы сказали? Я непременно буду.
— У вас наличные? — предпринял последнюю попытку шантажист, припоминая, где у него записаны нужные телефоны.
— Да. Как договорились. Три штуки.
— До свидания, — вежливо сказал мастер, вспомнив где.
Мастеру стало скучно, сиро, тускло. Праздник испорчен. Подойдя к переплётному станку, засунул руку в тиски, чуть покрутил рычаг — больно. Вытащил, подул на ладонь. Как во сне. Говорят же — ущипните меня, сплю и не верю. Ущипнул. Мир неполон и ущербен без этой книги, присушившей душу его, будто первая любовь. Она и была — любовь.
Он перевидал тысячи полиграфических шедевров, он вылечил сотни артефактов, посмеиваясь над уродами собирательства. Они все чокнутые, все трясутся, гобсеки недоделанные.
Свои, конечно, по-своему любил — он собирал издания миниатюрные, одушевлённые. Нет: миниатюрных и одушевлённых.
Сердечно ему нравились те, которые в ладони прячутся. По конфетным коробкам разложенные, микропылесосиком чищенные, они годами сладострастно тянули жилы реставраторской души, влекли милой махонькостью, беспомощностью, но и стойкостью, и надёжностью, будто лилипуты, всерьёз командующие слонами. Его малютки были концентратами счастья. Он был их командарм. Они слушались его, лёгонькие, но настоящие! Таблеточки наслаждения.
Миниатюрные книжульки он собирал ровно тридцать лет. На всех людей, отмеченных иными формами заболевания, смотрел свысока. В клубе книголюбов был на лучшем счету. Все завидовали его находкам и везучести.
Упоительно: в одном кармане Уайльд и Толстой, Маркес и Пушкин, и Барков рядом с Надсоном, а карман даже не оттопыривается. И никто не может заглянуть через плечо: что вы там читаете, гражданин? А какие у них обложечки! Пульсируют.
Рассуропливаться нет времени. Завтра придёт незаконный владелец той, которая внезапно ворвалась в его жизнь и принесла великое блаженство. Царица. Богиня. Лишиться красоты, не скользить утопающим в неге лиловых эмалей взором по величественному, великанскому, в серебряном окладе переплёту, им же проклеенному, вшитому ниточками точнёхонько на место — невозможно. Решительно — нет. А гравюры!
Не получив достаточного образования, сей рукастый мастер жил средневековым горожанином, для духовных нужд которого возводились нотр-дамы, эти каменные Писания, клипы, если угодно, каменные комиксы.
Созерцание гравюр в этой книге умиротворяло его вполне: там люди, звери, всё своё, все свои, как нынешние. Вербальный текст, наоборот, возбуждал вулканически, словно приказывая: да прочитай же хоть когда-нибудь. Но как читатель он не понимал ни слова!
Он сам не понял, как это случилось. Ну, пришёл учёный вор. Принёс богатство дурной души, побитое дурой женой. В историю с покупкой Библии на птичьем рынке мастер, конечно, не поверил. Спёр, зараза. А кто бы такую усладу не спёр?
Чудо как хороша эта книга любви. К несчастью, мастер не был подробно знаком с её содержанием прежде, хотя переплёл и подновил — множество подруг её. Ныне же, приводя древнюю бумагу в чувство, он попытался наконец самостоятельно прочитать историю главного мирового заблуждения, но буквы семнадцатого века не отдавали сакральных смыслов невежде из двадцать первого. Гарнитура претенциозная и странная.
Мужик пошёл в церковную лавку, взял обычную, в современном синодальном переводе, положил рядом с той, начал наблюдать, сверять, постранично, по номерам.
Взор ликует, где рисовано изящно, — угасает, где простецки. Там стильно — тут вульгарно. Солидно — утилитарно. Старинные буквы стоят — современные стелются. Те поют — эти плоско бормочут. Ничего хорошего не нашёл он, сравнивая древнюю священнослужительную царь-книгу с мелким предметом ширпотреба. И возроптал.
Великая книга не читалась его глазами даже в параллельном переносе-пересмотре. Образование… Современницу и читать не хотелось, ибо в соседстве она казалась пустой обманщицей, адаптированной, будто замылилась. И сам текст какой-то верченый, с подвохами, — так теперь не выражаются. Горчичное зерно! Смоковница! Ничего не понять.
Обратиться за помощью — не в милицию же, на самом деле. Великанша-то в розыске. Да и что за оказия, мой друг… Спросить у былых клиентов: а что там в Библии написано? Да, это стало бы всемосковской сенсацией. Известный мастер-золотые-руки, передержавший в своих золотых сотни Библий, никогда не читал текста. Страшный секрет, откройся он, лишил бы частного предпринимателя практики.
Кроме тактильных, визуальных, гравитационных и метафизических причин для присвоения, переплётчик возымел историко-философские и социально-психологические. Прорезались больные, сердечные подозрения, что и вся прочая словесная магия в мире так же размылась и опростолюдинилась, как и на магистральном направлении духовного чтения. Это угнетало; будто всю жизнь ел на прогорклом масле и вдруг узнал, как звучит в желудке настоящее молодое вологодское.
Восстав против чудовищного, поистине варварского обмирщения всего заветного, а также против собственной непосвящённости, даже непосвятимости, реставратор принял железное решение: не отдам Библию. Нестерпимо: заветное остаётся нерассекреченным, не отдалось людям, попряталось по словам, укрылось по буквам. Мир где-то сам по себе, тайный мир первосмыслов, держится за подлинные Божьи уроки, — отвратительно. «Никому не отдам. Я её вылечил, я её с собой в могилу заберу».