Кутузов не стал объяснять, что именно он-то и есть совсем не верующий, и другим не советует, и всё это выдумки человечьи, но, конечно, красивые, — обычную песню заводить остерёгся. Просто вынул из карманов что нашлось и, обернув подругу чем на рынке котят укутывают, поплыл домой. Единственный раз в своей коллекционерской жизни он так пиратски поступил с превосходным изданием. Единственный грех покупки царь-книги без документов.
Разумеется, в его коллекции и простушки были, рядовые, были барыньки, леди, всё было, но как минимум под кассовым чеком. Эта, царь-книга, была единственная в своём роде, и вот ей-то пришлось жить незаконной, считай, невенчанной, со всем её серебром, эмалями, гравюрами.
…Видя окаменение клиента, мастер сел покурить. Кутузов перевёл покрасневшие глаза с книги на мастера. Вопрос был очевиден. Ответ задерживался: мастер дымил не спеша, в рассуждении, разглядывая коричневые костистые пальцы.
— Вы же понимаете, — наконец отважился реставратор, — что теперь, даже если я спасу её, вы не сможете с новой правдой легко жить… Она чужая навек. Вы, конечно, и не думали продавать её, однако считали своей. Может, завещали бы сыну… Она теперь не ваша.
— Я понимаю. Это невыносимо.
— И я вас понимаю. Она теперь будто чужая.
— Она действительно чужая. Какой ужас… Она сегодня упала на мою жену, чуть не прибила.
— Но мы с вами, мы оба не в силах видеть её… такой. И как жена?
— Не в силах. Ничего, жива. — И он вкратце передал сцену.
— А если я буду её лечить, ответственность я разделяю с вами. Я про книгу, а не про жену.
— Разделяете. А что будет? С книгой.
— Я думаю: нужна ли мне ответственность? Может, подкинем её в библиотеку? Пусть они возрадуются и вылечат её за государственный счёт. — Пока мастер договаривал эту фразу, Кутузов чуть не задушил его. Мысленно, конечно. Наяву он с удовольствием колесовал бы его с особой жестокостью, поскольку мастер открыл ему глаза, а кто просил открывать.
— Открыли глаза, — машинально повторил Кутузов, и мастер подумал, что перед ним его убийца, пока потенциальный.
— Голубчик, вы даже по улице не сможете с ней идти спокойно. Мало того — книга музейная, два экземпляра на Земле осталось, к тому ещё и Библия. Это же получается кощунство какое-то.
— Да, кощунство, — эхом, Кутузов. — Знаете, я на днях в Интернете нашёл сайт объявлений: продаются иконы, каждая не моложе ста лет, все — «намоленные истинными православными верующими». Ответьте: как они торгуют этим? Кто составлял рекламное объявление? Кто и чем измерял, простите, намоленность именно истинными?.. И ведь ничего. Ничего! Торгуют! У них что, при каждой единице сертификат о намоленности, а также об источниках?
— Дорогой профессор, вы хотите сказать, что если все воруют, и нам можно? Какая-то уголовная у вас, простите, этика.
— Извините. Давайте решать наконец! — рассвирепел Кутузов. — Моя не моя, а видеть это невозможно.
— Невозможно, — отозвался мастер.
В разговоре не хватало вектора, Кутузов чувствовал. А, ну конечно, мастер так и не спросил, откуда она у меня вообще. Скажу — купил за полтинник на птичьем рынке, он в морду мне даст. И правильно. Кто поверит в рынок?
— Я купил эту Библию на птичьем рынке за полтинник, — спокойно сказал Кутузов.
Мастер усмехнулся:
— Я тоже так умею. Да ладно, что уж теперь.
— Вы думаете, я её и умыкнул из музея? — с лёгкой печалью спросил Кутузов.
— А я не знаю. Не видел и свечку не держал. Я реставратор. Хотите, всё сделаю, вам отдам, живите как можете. Только потом я вам не помощник.
— Хорошо, я оплачу лечение. Сколько?
— Три тысячи.
— Долларов?
— Евро. Или я зову милицию.
— По рукам.
— И по ногам, — недобро пошутил мастер. — В них, видите, правды нет.
На улице Кутузов пережил ярость и гнев, потом удушье, потом панику, горе и сгорбленность, печаль, грусть и опять ярость. Евроденег у него не было и пока не предвиделось. Некстати вспомнились подушки, обещанные жене. И ещё более некстати вспомнилась сама жена, которая, к её счастью, сейчас была далеко.
Возможно, в прадедах у Кутузова всё-таки были воины, ибо вдруг, прохваченный горькой страстью, он увидел себя со стороны и выпрямился; в позвоночнике упруго зазвенела музыка боя, как зоря, которую протрубили ему лично, и весь облик стареющего профессора стал иным.
Когда распахнулась дверца, он даже не удивился. Аня изумлённо разглядывала давешнюю развалину и не обнаруживала никаких признаков усталости материала.
— Едем? — осторожно спросила девушка.
— Едем. В кино. Что сегодня дают?
— В кино?! — Хорошо, что Аня была мужественная и современная. Другая на её месте могла бы и другие вопросы задать. — Поехали.
Глава 14
Вавила, утирай рыло, проваливай мимо! Один Бог безгрешен. Всякая неправда грех. Мужик лишь пиво заварил, а уж чёрт с ведром. Бог терпел, да и нам велел
Время юности мы все проводим по-разному, в соответствии с природным запасом терпения. Ни один самый честный литератор на свете не описал юность полно и правильно, поскольку это решительно немыслимое дело.
В юности все модернисты: напряжённый внутренний монолог, абсурдность бытия, непреодолимый разрыв между личной бытийностью и всеми тенденциями социальной жизни. Больно! Если бы в пятом-шестом классах детям вкратце пересказывали Фрейда и Сартра, то школу никто бы не прогуливал, полагая, что эти мальчики — свои люди, ровесники: те же проблемы! И уж после них, в седьмом, дети с удовольствием переходили бы к изучению наконец русских народных сказок по Афанасьеву, а в восьмом классе освобождённый, раскованный молодняк легче бы прощал барышне Лариной Т. Д. её непостижимое поведение.
Но учебные планы по литературе пишут взрослые люди, как-могли-заработавшие себе на личный постмодернизм, вследствие чего учебники, преподающие умственное бессилие Толстого вкупе с наивностью Чехова в виду гордого человека Горького, навсегда отшибают у подросшего щенка желание бороться со своими блохами: если у великих была такая подлая шерсть, мне и подавно можно в луже спать.
Лично мне в школе чудесно повезло с изумительной нашей Чайкиной. Ей было лень говорить и слушать эту чушь про скучающего Онегина, посему добрая женщина задавала на дом только пересказы содержания. Как запомнил, так и расскажи: перчатки Печорина, лошадь Вронского и плечи Анны, муж Татьяны, дети Наташи, мудрость Каратаева, любовь Обломова, сто двадцать восьмой сон Веры Палны и что с этим делать.
Когда очередь подходила к очень толстым книгам, — ясно, не осилят, — она вызывала к доске меня, точно уже ознакомившуюся, и просила рассказать о прочитанном всему классу, пока она пойдёт за журналом, а класс успеет за мной записать. И обрела я свой первый опыт больших публичных выступлений.
Ныне, трудясь в прямом эфире радио, я каждый день благодарю милую Чайку за мою детскую лекционную деятельность. Представьте, куда она меня бросала: соклассники, мои ровесники, должны были каждый раз прощать мне моё существование в означенных формах. А я должна была каждый раз доказывать им, что мой пересказ, например, «Войны и мира» можно использовать в любой практике: писать сочинения, отвечать у доски, просто болтать о нравах и временах.
Теперь я взрослая. Слушатели радио вынуждены каждый день прощать мне то же самое.
И всё шло хорошо до вот этих, ныне описываемых событий, когда началось восстание чего-то вдруг не простивших масс.
Доносы посыпались, аки сухой горох. Личная жизнь и нравы автора и ведущей духовно-нравственных передач. Треск и рокот. Представители угрожают руководству: если меня, форменное исчадие, не уберут из эфира, они напишут выше, в Патриархию, бороться-то надо! Перешёптывания в редакции. Взгляды искоса. Наконец — первая кровь: понижение зарплаты. Точнее, так: всем повысили, мне оставили прежнюю. После первого акта диффамации накал чуточку снизился. Представители на неделю ослабили эпистолярный узел; наверное, побежали за новой пачкой бумаги.