— Вась-Вась, а ведь мы договорились: тебе нужна правда, и ты готов потерпеть и не перебивать. Договаривались? Терпи. Кстати, не только в журналистику, а в любое искусство люди бегут за наслаждением. Слово, малыш, однокоренное сладости. Пощупай, пожуй, потерпи.
Бедный малыш. Он сделал шажок в сторону и шёл теперь как-то официально, будто чужой. Я ждала, пока гарпун обрастёт мозолями.
— Продолжайте, — сказал он минут через десять, когда мы дошли до павильона «Культура».
— Продолжаю. Итак, ты понял, что журналюги суть кратофилы. Даже если не отдают себе в этом отчёт. Но спрятать себя в тексте ещё никому не удавалось. Ни в печатном, ни в аудиовизуальном. Текст — самый жёсткий рентген. Видно всё. А что не видно — то чувствуется. Главное, пойми: выходя на люди, журналист всё своё транслирует полностью, как бы ни был он мастеровит по части сокрытия своих мыслей. У радио есть так называемый совокупный слушатель, великое ухо которого в нашем случае раскинулось от Калининграда до Владивостока. Это ухо всё слышит, на всё реагирует, причём адекватно. И если журналист начинает хоть чуточку давить, не важно чем, ухо высылает ему молнию: не дави, само всё понимаю. Это не связано с так называемой правдой. Это только эмоции. Но именно они решают всё. На ухо давить нельзя даже с самой великой правдой. Например, нельзя кричать в ухо: «Эй, ты пришито к дурьей башке, у которой внутри солома! Труха! Рабская психология! Отсутствие вкуса к подлинным демократическим ценностям!» И тому подобное нельзя кричать в совокупное ухо.
— Ухо сворачивается в трубочку? — ожил Васька.
— Нет, не сворачивается. Ухо шлёт ещё одну молнию: иди-ка ты со своим криком куда подальше. Но журналюга не понимает и опять кричит: «Эй, ухо, а ты ещё и непатриотичное какое-то! Давай-ка я научу тебя родину любить!!!»
— Это, насколько я понимаю, вы… прыжком по истории?
— Конечно. Разные этапы, разные крики. Так вот теперь мы подходим к сути моей проблемы.
— Неужели?.. — хмыкнул он.
— А суть её в том, что я в ухо не кричу. Я ему то шепчу, то воркую, но никогда не командую ни «левой, левой», ни «правой, правой». Я хорошо отношусь к людям. Жаль их, удавленных информацией, поэтому я стараюсь быть нежной. Передачи-портреты, культура там всякая.
— Это я слышал. Мелодия! Что ни скажете, музыка. Мы вас всей семьёй долго слушали, а потом я написал, потому что рука вроде сама вывела ваше имя.
— Понимаю. Так часто бывает. Это тоже вид власти: музыка голоса, спокойный тон, уверенное знание правил и ударений. Особое очарование. Но за всем этим я прячу нежелание кричать в ухо, потому что мне жаль людей, и других мотивов тебе приводить не буду. И вот на этом-то я и погорела. Ухо, не чувствительное к мелодичной тишине, однажды начинает требовать, чтобы его, так сказать, почесали. Дунули. «Дайте мне в ухо! — кричит само ухо. — Сильнее! Да вот же как надо! Я сейчас покажу, как надо мне дать в ухо». Не получив, оно берёт бумагу и пишет в дорогую редакцию. Вот вкратце схема. Ничего нового, но тебе почему-то неприятно, а почему?
— А как вы думаете? На кухне задохнулась моя мать, и весь этот несчастный случай, если верить вашей интерпретации, закономерен. Никаких случайностей. Она была обречена, так?
— Это если верить моей интерпретации. А ты можешь и не верить.
— Почему вы так беспощадно откровенны? — В голове у мальчика всё перекосилось, и слышно было поскрипывание.
— Ты же хотел правды.
— А вдруг это лишь ваша правда? Вдруг у других она другая?
— Умница. Так и есть. Народное речение: у каждого своя правда. Оттого и войны. Всё понятно?
— Но ведь журналист обязан искать и передавать настоящую правду!
— Ценная мысль. Должен. Ищу. Всю жизнь ищу, передаю, самую настоящую. Только теперь вспомни самое начало нашей беседы, ну, про диссертацию, про учителей, власть, пружины и скажи: как мне доставить тебе эту правду и, главное, что ты с ней будешь делать, если мне вдруг удастся договорить эту самую правду?
— Ученик первого класса не должен знать, что его любимый учитель втайне мотивирован к труду кратофилией. Родители ученика тем более… — принялся рассуждать Васька.
— Про бабушку с дедушкой я вообще молчу: за берданку возьмутся.
— Правительство тоже не должно знать, потому что им всё равно, под каким предлогом не платить народу деньги, так? А тут само плывёт в руки, да ещё на научной основе. Психология! — раскалялся Васька.
— Точно, дорогой. И уж совсем не стоит поверять сию тайну самим учителям, поскольку они её, во-первых, и так смутно чуют, а во-вторых, ни при каких условиях не готовы поверить в эту смутно ощущаемую правду сознательно, головой, потому что выйти потом к осведомлённому ученику, а также вещать на родительском собрании — ух, лучше сразу к бабушке с берданкой. Знаешь, почему за психотерапию, а особенно за психоанализ обязательно платят? Личными, кровными. Деньгами! Знание базовых истин о себе любимом, получаемое от доктора, то бишь несомненная научная правда, даёт крайне болезненные ощущения. И клиент, желавший всего-навсего улучшить свою личную жизнь, получает полный список причин её плохости, а с этим жить больно и трудно, а до выздоровления ещё много раз придётся выслушать о себе кое-что. Выясняется, что не девушка дура, которая тебя покинула, а ты сам урод и тебе действительно лечиться надо. И платить за полное знание диагноза. Вот, Васенька, основная проблема журналистики: никто не хочет платить врачу, объясняющему тебе причины твоего уродства.
— Кажется, я сейчас заплачу. Мне никогда так тошно не было, даже на поминках! Но ведь есть исключения. Должны быть! И среди учителей, и тем более — священников!
— Конечно. Полным-полно. Сплошные исключения. Люди вообще чудо как хороши, я их всех очень люблю. Я же не заставляю тебя верить в то, что я рассказала, так, на слово. И диссертации этой поганой у меня с собой нет. Дело, Вась, только в том, что она есть на самом деле, где-то там, в архиве учёного института, и при небольшом желании её можно взять и прочитать. Как и прорву другого материала, живописующего человека во всём его развороте. И теперь только на самую малую секундочку представь себе, что чувствовал Иисус, когда призывал возлюбить ближнего. Представил?
— Господи… да ведь это значит — возлюбить его такого, каков он есть. Не переделывая… да и невозможно.
— Вот именно. Пусть бросит в неё камень, кто сам без греха. Всё было сказано — две тысячи лет назад. И до сих пор не услышано, Василий, голубчик ты мой. Не плачь, милый, я тебе сейчас другую сказку расскажу, не плачь, маленький, сиротинушка.
Я усадила дрожащего ребёнка на лавку, принесла мороженого.
— Мороженое у нас уже традиция. Добрая и холодная. Спасибо, — всхлипнул он и стал есть. — А как вы с этим живёте? С журнализмом проклятущим.
— Трудновато бывает, но так почти у всех, кто пытается выдрать из кучи хлама хоть какую-нибудь правду, в которую и сам поверит, и другим расскажет уверенным голосом. Вроде под куполом на трапеции, без страховки, акробатический этюд. Привыкаешь. Я когда поняла, что люди разные и никто не хочет никакой правды, отличающейся от его собственной, ужасно страдала, статьи писала в газетах, разве что головой об стену не колотилась, а потом успокоилась и поняла, что действительно есть некий общий договор: отсель и досюда мы тебе верим, пой! А вот здесь ты нас уже не трогай. Может, и послушаем, и поверим, но правды твоей — не надо. Главное, чувствовать границу, на которой тебя остановят и скажут… вот это самое. Можно пойти вперёд, переступить границу, но это уже твой выбор, как ты хочешь жить дальше.
Васька доел и мечтательно посмотрел вдаль, так далеко, куда в городских условиях взглянуть невозможно. Помолчал и решил:
— Никогда не буду журналистом.
— Молодец. Но ты вроде бы и не собирался. Ты же по отцовым следам, филология, буквы, памятники словесности, твоя клиентура почти вся на том свете, а живые пешком постоят, да, солнышко?