Вот что он написал матери, когда были уже покончены все расчеты с жизнью:
«Не знаю, буду ли я иметь возможность еще раз написать тебе, поэтому хочу сказать все-все, даже если это будет повторением того, что было когда-то сказано… Возьми, к примеру, слово, понятие — шпион, шпионаж. Но ведь обычный смысл, вложенный в это слово, никак не передает сущности моего поведения в продолжение многих лет, начиная с 1918 года, ни поведения тысяч других людей, думающих, как я. Наш образ мыслей, диктовавший нам действия, порождался симпатией к новой России, становившейся нашей второй родиной. Надо было помочь этой России в оснащении техникой, вооружить ее для зашиты от нападения других государств. И мы стремились помогать нашим единомышленникам, друзьям, передавали им свои знания. С чистой совестью, по идейным соображениям мы экспортировали в Россию технические тайны военных фирм. Так поступал и я, касалось ли это моих собственных изобретений, или принадлежащих негодяям директорам из акционерных обществ, либо германскому государству, которое втайне все больше вооружалось и все больше косилось на восток, в сторону Советской России. Все, что я знал, что имел, я передавал бескорыстно.
Здесь я только хочу объяснить тебе, что руководило мной, повторить еще раз: поступки мои и помыслы всегда были честны… Потом, ты знаешь, русские вынуждены были обороняться, и я горжусь тем, как мужественно они это делали».
Мне осталось, — сказал далее Пельхау, — рассказать вам о самом трагическом часе предрождественского дня… В коридоре третьего блока тюрьмы тускло горел свет, поблескивала зеленая линолеумовая дорожка, на которую заключенные не смели ступать. Всюду была казарменная чистота, все выглядело безрадостно и печально. В тюрьме царила гнетущая тишина склепа… Осужденных по одному уводили из камер во флигель. У дверей, прислоненные к стене, стояли одиннадцать черных гробов, заполненных древесными стружками… Посреди большой комнаты, перегороженной черным занавесом, стоял старый стол, за который уселся прокурор Редер.
Напротив него выстроились в ряд три палача. Старший был в цилиндре, в белых перчатках и в долгополом рединготе, как факельщик на похоронной процессии. Два его помощника тоже были одеты в черные траурные костюмы.
Первым ввели Харро Шульце-Бойзена.
«Вы Харро Шульце-Бойзен?» — спросил его прокурор.
«Да», — прозвучал его голос в невыносимейшей тишине.
«Я передаю вас палачу для выполнения приговора…»
Руки осужденного были связаны за спиной. На обнаженные плечи накинута тюремная куртка. Палачи сбросили куртку, взяли его под руки. Харро сделал нетерпеливое движение плечом, которое могло означать одно — я пойду сам. Он шагнул к боксу, где над табуретом с железного крюка свисала веревочная петля. В тишине раздались его последние слова:
«Я умираю как коммунист…»
Он сам встал на табурет, и за ним задернулась черная штора. Через минуту рука в белой перчатке отодвинула штору. Главный палач в цилиндре и рединготе показал всем повешенного и опять задернул штору. Прокурор встал из-за стола и произнес:
«Приговор приведен в исполнение». При этом он вскинул руку в нацистском приветствии.
Тюремный врач деловито распорядился: «Не вынимать из петли двадцать минут, чтобы я мог констатировать смерть…»
Следующим был доктор Арвид Харнак, затем остальные. Ритуал казни повторялся стереотипно: вопрос прокурора, ответ обреченного и вскинутая рука Редера в нацистском приветствии…
После казни мужчин гильотинировали женщин.
Никто из осужденных больше не произнес ни одного слова, кроме лаконичного «да». Все они умерли молча и смело.
Все было кончено… Палачи и представители власти покинули место казни. Я прошел в тюремный блок, откуда только что увели живых узников. Служители, гремя ключами, запирали камеры, щелкали выключателями. Стало совсем темно.
Выполняя последнюю волю Харро Шульце-Бойзена, я посетил его мать, чтобы рассказать ей о нашей последней встрече.
Она была убита горем, внимательно выслушала меня, потом сама начала рассказывать о своем посещении прокурора Редера. Она пошла к нему сразу после рождества, когда сына уже не было в живых. Вот ее рассказ, который я записал сразу же после посещения семьи Шульце-Бойзенов.
«Я очень скромно изложила прокурору свою просьбу, — рассказывала мать Харро, — просьба заключалась в том, чтобы он разрешил передать рождественскую посылку сыну. На это прокурор Редер ответил:
«Я должен сообщить вам, что в отношении вашего сына и его жены вынесен смертный приговор и в соответствии со специальным приказом фюрера от 22 декабря приговор приведен в исполнение. В связи с особо тяжким характером преступления фюрер заменил расстрел повешением».
Я вскочила и воскликнула:
«Этого не может быть! Вы не должны были этого делать!»
Редер ответил: «Вы так возбуждены, что я не считаю возможным разговаривать с вами…»
После нескольких минут молчания я сказала:
«В гестапо заверили меня, что не будут приводить приговор в исполнение до конца следующего года. Как же можно было нарушать данное слово?»
«На этом процессе, — возразил Редер, — так много лгали, что одной ложью больше, одной меньше — это не так уж страшно».
Я попросила Редера о выдаче тела Харро и его жены, но прокурор отказался сделать это. Мы не могли также получить что-либо из вещей на память о Харро.
«Его имя должно быть вычеркнуто из памяти людей на все времена, — заявил мне прокурор Редер. — Это дополнительное наказание».
Всячески понося и оскорбляя его имя, он пытался оболгать образ Харро, который мы носили в сердце. Когда я попыталась энергично возразить против его утверждений, Редер угрожающе прикрикнул:
«Я обращаю ваше внимание на то, что вы находитесь перед одним из высших чинов имперского военного суда и будете полностью нести ответственность за нанесение оскорбления».
Когда мой племянник, пришедший со мной, попытался выступить в роли посредника, Редер очень грубо обрушился на него, повторив, что его слова никто не может подвергнуть сомнению.
Затем я спросила, есть ли последнее письмо от Харро. Редер ничего не ответил, но другой присутствовавший при разговоре чиновник, видимо проявляя ко мне сочувствие, молча протянул запечатанный конверт, в котором был последний привет от Харро.
Затем Редер заставил меня и моего племянника подписать заявление, обязывающее нас хранить абсолютное молчание о смерти наших детей и всех этих делах. Нас предупредили, что в противном случае мы будем сурово наказаны. А когда я сказала, что смерть осужденных не удастся долго скрывать, спросила, что мне отвечать, если кто-то меня спросит о Харро, Редер ответил:
«Скажите, что ваш сын умер для вас…»
Но он не умер для нас, он остался таким же честным и благородным, каким был при жизни».
Вот что рассказала мне мать Харро Шульце-Бойзена. Прощаясь, она показала мне книгу рассказов Максима Горького, которую Харро подарил сестре, написав на титульном листе посвящение. Эта книга стала семейной реликвией. Харро писал:
«Тик-так!.. Тик-так!.. Человеческая жизнь коротка до смешного… С тех пор как люди существуют на нашей земле, они умирают. У меня было достаточно времени, чтобы свыкнуться с этой мыслью. Сознание того, что долг выполнен, может спасти человека от страха перед смертью. Честно и мужественно прожитая жизнь — залог спокойной смерти.
Да здравствует Человек, хозяин своих поступков и устремлений, сердце которого охватывает всю боль мира! Ничего не остается от человека, кроме его поступков. Вечно живут только мужественные, сильные духом люди, посвятившие себя служению свободе, справедливости и прекрасному. Это они освещают жизнь таким ярким и мощным светом, что прозревают слепые.
Не щадить себя — наиболее прекрасная и благородная мудрость на земле!
Декабрь 1941 года. Харро».
Вот таким был Харро Шульце-Бойзен».