Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Исключительным драматизмом и глубокой символикой насыщен эпизод, в котором несчастную Алтынай, обесчещенную и оболганную, Дюйшен оставляет у небольшого водопада — привести себя в порядок:

«— Алтынай, я не сумел уберечь тебя, прости меня, сказал он. А потом взял мою руку и поднёс к своей щеке. Но если ты даже простишь меня, я сам никогда не прощу себе этого...

Я зарыдала и припала к гриве коня. А Дюйшен стоял рядом, молча гладил мои волосы и ждал, пока я наплачусь.

Успокойся, Алтынай, поедем, — сказал он наконец. Послушай, что я тебе расскажу. Третьего дня я был в волости. Ты поедешь учиться в город. Ты слышишь?

Когда мы остановились у звонкой светлой речушки, Дюйшен сказал:

Сойди с коня, Алтынай, умойся. — Он достал из кармана кусочек мыла. На, Алтынай, не жалей. И забудь обо всём, что было, и никогда не вспоминай об этом. Выкупайся, Алтынай, легче станет. Ладно?»

Наверное, поклонник Фрейда нашёл бы в этой сцене, как и во всей повести, массу скрытых намёков. Но Айтматову-художнику, если уж говорить о культурных ассоциациях, куда ближе Хемингуэй с его эстетикой «айсберга», когда ограничиваясь лаконичными штрихами, многое опускаешь в расчёте на воображение читателя. Так и строится рассказ об отношениях между учителем и ученицей. Безусловно, их связывают глубокие чувства, но вслух о том не говорится ни слова. Называются эти чувства любовью и любовь эта трагична, ибо слишком много было на их пути различных преград и запретов: учитель и ученица, национальные предрассудки, насильно выданная замуж женщина, поруганная девственница и многое иное.

Таким образом бытовая история вырастает под пером Айтматова до уровня высокой трагедии. Да, Алтынай действительно спасена, её не постигла участь тысяч несчастных сирот, так ничего не добившихся в жизни. Она получила хорошее образование, стала видным в стране человеком, но неизбывная печаль на сердце осталась. И, прощаясь на железнодорожной станции, откуда она держала путь в Ташкент, Алтынай говорит Дюйшену: «Поезд миновал туннель, вышел на прямую и, набирая скорость, понёс меня по равнинам казахской степи и к новой жизни...

Прощай, учитель, прощай моя первая школа, прощай, детство, прощай моя первая, никому не высказанная любовь...»

Между тем к революционной тематике, к тематике просветительской киргизская литература обращалась задолго до появления в ней Чингиза Айтматова. Можно привести целый ряд произведений, действие которых происходит в 1920-е годы — их принято называть периодом культурной революции в Киргизии. Время коллективизации, ликвидации неграмотности, эмансипации весьма успешно описывается в литературе довоенных лет. Достаточно назвать такие книги, как «Темир» и «Среди гор» Т. Сыдыкбекова, «Каныбек» К. Джантошева, поэму «Своими глазами» А. Токомбаева, «Долину Курмана» К. Баялинова. Иное дело, что сама эстетика творчества этих и других писателей той поры отличалась явным схематизмом. Как правило, главный герой представал в образе либо батыра-богатыря (как, например, тот же Каныбек из одноимённого романа К. Джантошева), либо жертвы тягот текущей действительности. Таков, к примеру, Самтыр из романа Т. Сыдыкбекова «Среди гор». Образ Самтыра, первого «маленького человека» в киргизской литературе, порой смешон, иногда трогателен в своей наивной непосредственности, но начисто лишён какой бы то ни было индивидуальности. Словом, это был социалистический реализм в его канонической форме.

Нет смысла вдаваться в рассуждения об этом основном «методе» советской литературы, достаточно сказать лишь, что поколение, бесспорным лидером которого в Киргизии стал Чингиз Айтматов, коренным образом трансформировало эту нормативную эстетику. Повесть «Первый учитель» свидетельствует об этом самым красноречивым образом.

Оказалось, что и о «настоящих коммунистах» (как единодушно охарактеризовали Дюйшена местные критики) можно писать страстно и проникновенно. Характерно и то, что почти все критики как Киргизии, так и далеко за её пределами увидели в новом произведении автора повествование о трудных делах просвещения, о заслугах советской власти перед ранее отсталыми народами. Вскоре Андрей Кончаловский снял по нему фильм, который имел большой зрительский успех. На него откликнулся сам Жан-Поль Сартр. Но мало кто из доброжелателей повести обратил внимание на то, что судьба коммунистов-первопроходцев представлена в ней как историческая драма, даже трагедия. Примечательно и то, что в «Первом учителе» Айтматов впервые затронул тему, которая станет для него впоследствии стержневой, — тему памяти. Памяти исторической и памяти сердца.

Современники первой публикации повести — читатели и критики начала 1960-х — уловили в ней прежде всего публицистические ноты — призыв к новым поколениям выполнить свой моральный долг перед теми, кто в неимоверно трудных условиях, ценой огромных жертв закладывал основы новой жизни.

Что ж, в таком прочтении была своя правда — первостроителям действительно было чем гордиться, и далеко не в последнюю очередь новой и весьма эффективной системой образования. И автор тоже отдавал ей должное. Но уже тогда Айтматова беспокоило историческое беспамятство, некий нравственный ущерб, коренящийся в самих основах системы. Понадобилось время, чтобы угол зрения на повесть существенно изменился. Историю, случившуюся много лет назад, прочитали как трагедию, оставившую «сплошные рубцы» на сердце и сломавшую судьбы людей.

Произошло это в перестроечные годы, когда в читательском восприятии тема повести отодвинулась на задний план, превратилась в фоновую величину, а на авансцену вышла символическая судьба двух людей — Алтынай и Дюйшена, их жизненная драма, заключающаяся в том, что в борьбе за социальные права они потеряли личное, человеческое счастье.

САГА О ВОЙНЕ:

«Материнское поле» и «Лицом к лицу»

Известна вековая мудрость: за всё хорошее в жизни мы всегда чем-то расплачиваемся.

Размышляя о жизни Чингиза Айтматова, поневоле думаешь о том, как складывалась она на ветрах, дувших в самых разных, часто противоположных направлениях.

Безоблачное детство, грубо оборванное арестом отца, полные унижений и борьбы за выживание годы. Столичная Москва — и отдалённый Талас. Отрочество в маленьком киргизском селе. Обида, печаль — и встречи с простыми, но невероятно добрыми и отзывчивыми людьми, открывшими ему, как он любил говорить, красоту «человека труда». О том, как Чингиз был крайне чувствителен к чужой беде ещё в детстве, что у него была привычка расплакаться во время просмотра какого-нибудь душещипательного фильма, мы говорили в предыдущих главах. Кроме того, Бог его действительно погладил по голове в том смысле, что у него был удивительный талант воспринимать чужое горе как своё. И вот счастье приобщения к истокам — к народной речи, образному слову, русско-киргизской литературе и культуре — сменилось обрушившимся на всех и на него горем — войной. И улавливал он эти свойства и качества не в орденоносных героях, о которых слагались песни и поэмы, а в самых простых людях, ничем не выделявшихся в обыденной, повседневной жизни.

Вот как сам Айтматов вспоминает военное лихолетье.

«Когда началась война, мне было тринадцать лет. Этим началось открытие большого мира для моего поколения. Самому теперь не верится, в четырнадцать лет от роду я уже работал секретарём аилсовета. В четырнадцать лет я должен был решать довольно сложные общественные и административные вопросы, касающиеся самых различных сторон жизни большого села, да ещё в военное время. Но тогда это не казалось ничем таким из ряда вон выходящим.

... Самое страшное было раздать “чёрную бумагу”, оповестить о гибели близких семьям погибших. И хотя сообщали эту горькую весть с положенным достоинством старики аксакалы и оплакивали погибшего всем аилом, саму бумагу, “чёрную вестницу”, приходилось вручать на дому мне. Не сразу, попозже, уже после взрыва отчаяния и страданий. И всё равно жутко вынимать из казённой полевой сумки, доставшейся мне по наследству от прежнего секретаря, небольшую, размером с ладонь, печатную бумагу с военным штампом и подписями майоров, капитанов или других штабных лиц. Текста несколько строк. Тихо зачитываю, перевожу слова на киргизский язык и умолкаю. Слышу тяжкий, опустошённый вздох, будто каменистая осыпь зашуршала с горы и поползла, покатилась вниз. Трудно поднять мне глаза, хотя я ни в чём не виноват. Я отдаю бумагу. “Спрячьте”,— говорю. И тут сдерживаемый, сдавленный плач матери прорывается вдруг судорожными рыданиями и затем долгим, бесконечно горестным плачем. Неужели эта бумажка дана взамен живого сына?!

15
{"b":"779211","o":1}