Снова вечерней порой возвращаюсь, усталый, с работы.
Еду, конечно, в метро в окружении разных людей.
Время давно уж прошло их описывать в точных деталях:
в нескольких точных словах теперь нужно всю суть выражать.
Пробую: грязный старик задремав, на меня навалился.
Твердо и вежливо я от себя старика оттолкнул.
Тот, продолжая дремать, на меня еще плавно ложился
на протяженье езды раза три. Мне три раза пришлось
прочь от себя старика отфутболивать жестом привычным.
Может, хотел указать ему место я в жизни и здесь:
в мюнхенском нашем метро. И стыдился моей я указки:
кто я в конце-то концов, чтобы ближнего так обижать?
Классиков наших впитав, что любви к человеку нас учат,
двери любви на засов закрываем мы в сердце своем.
Это и есть та вина, что зовется в миру первородной.
Но не любой человек этой странной причастен вине.
Ею повинен лишь тот, кто о ней – и со страстью – печется.
Если же страсти к ней нет, то наверное нет и вины.
Хуже всего здесь лишь то, что, раз став той вине сопричастным,
вам до скончания лет не удастся ее искупить,
что бы ни делали вы. Ну, того старика я, допустим,
вовсе бы не оттолкнул. И он долго на мне бы висел
грязным вонючим мешком: разве больше бы теплого чувства
стало к нему у меня? Здесь в вопросе уже и ответ.
В сердце досаду тая, я сидел бы с улыбкою вялой,
только мечтая о том, когда мне из метро выходить.
Тот же нелепый старик непричастен вине первородной.
Знать он не знает о ней. Позавидуем, други, ему.
Сын он природы лихой. И по мне милосердна мамаша:
если уж что-то дает, ничего не желает взамен.
Наше опасней куда положение в мире подлунном:
тех, кто поверить готов, что сознанье вины, как рычаг —
разве не прав Архимед? – приподнимет людей над природой.
Став сопричастным вине, мы по лезвию бритвы пошли.