— Я хотел отправить письмо в трибунал, чтобы открыть судьям глаза. В этом письме, адресованном Педро, где Франсуа Гулен рассказывал достойному коллеге о методе своих действий, таился его приговор. Послушайте, воины, и скажите, содрогались ли вы когда-нибудь при чтении боевой сводки так, как от этих строк?
Кадудаль зачитал вслух, посреди мертвой тишины, следующее письмо:
«Гражданин!
Воодушевленный патриотизмом, ты спрашиваешь меня, каким образом я справляю мои республиканские свадьбы.
Когда я устраиваю купания, я раздеваю мужчин и женщин, осматриваю их одежду, глядя, нет ли у них денег или украшений; затем я складываю эти вещи в большую корзину, привязываю мужчин с женщинами попарно лицом друг к другу за запястья и вывожу их на берег Луары; они садятся по двое на мое судно, и двое мужчин толкают их сзади, сбрасывая в воду вниз головой; затем, если они пытаются спастись, мы убиваем их большими палками.
Вот что мы называем гражданским браком.
Франсуа Гулен».
— Знаете ли вы, — продолжал Кадудаль, — что мне помешало отправить это послание? Милосердие почтенного аббата Лакомба.
«Если Бог, — сказал он мне, — дает этому несчастному возможность спастись, значит, он призывает его к святому раскаянию».
Ну, и как же он раскаялся? Вы сами это видите. Утопив примерно тысячу пятьсот человек, он воспользовался моментом, когда террор начался снова, и добился милостивого разрешения вернуться в те же края, где он был палачом, чтобы устраивать здесь новые казни.
Если бы он раскаялся, я тоже простил бы его; но раз он, подобно библейской собаке, возвращается на место, где изрыгал нечистоты, раз Бог допустил, чтобы он, вырвавшись из рук Революционного трибунала, попал в мои руки, значит, Бог желает его смерти.
За последними словами Кадудаля последовала непродолжительная пауза; затем все увидели, как осужденный поднялся в повозке и сдавленным голосом прокричал:
— Смилуйтесь! Смилуйтесь!
— Ну что ж, хорошо, — сказал Кадудаль, — раз ты встал, погляди вокруг; нас около десяти тысяч человек, и мы пришли, чтобы увидеть, как ты умрешь; если из этих десяти тысяч хоть один голос крикнет: «Смилуйтесь!» — тебя пощадят.
— Смилуйтесь! — закричал Лакомб, простирая руки. Кадудаль приподнялся на стременах.
— Святой отец, лишь вы один из всех нас не имеете права просить за этого человека. Вы оказали ему эту милость в тот день, когда помешали мне отправить его письмо в Революционный трибунал. Помогите ему умереть — вот все, что я могу вам позволить.
Затем громким голосом, который разнесся по всем рядам зрителей, он спросил во второй раз:
— Не хочет ли кто-нибудь из вас попросить помилования для этого человека?
Ни один голос не отозвался.
— Франсуа Гулен, я даю тебе пять минут, чтобы уладить отношения с Богом. И если только сам Господь не сотворит чудо, ничто не поможет тебе спастись. — Святой отец, — продолжал он, обращаясь к аббату Лакомбу, — вы можете дать руку этому человеку и проводить его на эшафот.
Затем он велел исполнителю приговора:
— Палач, делай свое дело.
Палач, видя, что речь вовсе не о нем и он должен лишь исполнить свои обычные обязанности, встал и положил руку на плечо Франсуа Гулена, как бы говоря, что тот в его распоряжении.
Аббат Лакомб подошел к осужденному.
Но тот оттолкнул его.
И тут завязалась отвратительная борьба между Гуленом, не желавшим ни молиться, ни умирать, и двумя палачами.
Невзирая на его крики, укусы и проклятия, палач зажал его в объятиях словно ребенка, и в то время как помощник готовил нож гильотины, отнес его из повозки на помост эшафота.
Аббат Лакомб взошел туда первым и ждал приговоренного, не теряя надежды; но все его усилия были тщетны: он даже не смог поднести распятие ко рту Гулена.
После этого ужасное зрелище завершилось сценой, которую нельзя передать словами.
Палач и его подручный сумели уложить осужденного на доску; она покачнулась, затем нож гильотины молнией пронесся вниз, и послышался глухой стук: это отлетела голова.
Воцарилось глубокое молчание, и посреди нее раздался голос Кадудаля:
— Божье правосудие свершилось!
XXVIII. СЕДЬМОЕ ФРЮКТИДОРА
Теперь покинем Кадудаля, который с переменным успехом продолжает отчаянную борьбу с республиканцами, оставаясь союзником Пишегрю — последней надежды, что осталась у Бурбонов во Франции; окинем взглядом Париж и остановимся на здании, построенном для Марии Медичи, в котором продолжали жить, как было сказано выше, граждане члены Директории.
Баррас получил послание Бонапарта, привезенное Ожеро.
Накануне его отъезда, в день взятия Бастилии, четырнадцатого июля, соответствовавший двадцать шестому мессидора, молодой главнокомандующий устроил в армии праздник и приказал составить обращения, в которых солдаты Итальянской армии публично заявляли о своей преданности Республике и готовности умереть за нее в случае надобности.
На главной площади Милана воздвигли пирамиду посреди знамен и пушек, взятых у неприятеля в качестве трофеев, и начертали на ней имена всех солдат и офицеров, погибших за время Итальянского похода. г В этот день созвали всех французов, находившихся в Милане, и более двадцати тысяч воинов салютовали оружием этим славным трофеям и пирамиде, испещренной бессмертными именами убитых.
В то время как двадцать тысяч воинов, образовав каре, разом отдали честь своим братьям, оставшимся лежать на полях битв при Арколе, Кастильоне и Риволи, Бонапарт, сняв шляпу и указывая рукой на пирамиду, произнес:
— Солдаты! Сегодня праздник четырнадцатого июля; перед вами имена ваших соратников, погибших на поле брани за свободу и родину; они послужили вам примером. Вы всецело принадлежите Республике, всецело сознаете свою ответственность за процветание тридцати миллионов французов и величие этой страны, имя которой благодаря вашим победам засияло как никогда.
Солдаты! Я знаю, что вы глубоко опечалены тучами, сгустившимися над нашей родиной; но родине не может грозить реальная опасность. Те же воины, благодаря которым она одержала верх над коалицией европейских стран, по-прежнему в строю. Нас отделяют от Франции горы, и вы преодолеете их с быстротой орла, если потребуется отстаивать конституцию, защищать свободу и спасать республиканцев.
Солдаты! Правительство заботится о вверенном ему сокровище; как только роялисты проявят себя, они умрут. Храните спокойствие, и давайте поклянемся душами героев, которые погибли, сражаясь рядом с нами за свободу, на наших знаменах поклянемся вести беспощадную войну с врагами Республики и Конституции Третьего года.
Затем начался банкет и были подняты тосты.
Бонапарт провозгласил первый тост:
— За смельчаков Стенгеля, Лагарпа и Дюбуа, павших на поле брани! Пусть их души охранят нас и уберегут от козней наших недругов!
Массена произнес тост за возвращение эмигрантов. Ожеро, который должен был уехать на следующий день, облеченный полномочиями Бонапарта, воскликнул, поднимая бокал:
— За единство французских республиканцев! За уничтожение клуба Клиши! Пусть заговорщики трепещут! От Адидже и Рейна до Сены всего лишь один шаг. Пусть они трепещут! Мы ведем счет их беззакониям, и расплата — на острие наших штыков.
При последних словах тоста трубачи и барабанщики заиграли сигнал атаки. Каждый солдат бросился к своему оружию, словно и в самом деле нужно было немедленно выступать в поход, и лишь с огромным трудом удалось усадить их на прежние места и продолжить пир.
Члены Директории восприняли послание Бонапарта с весьма различными чувствами.
Ожеро очень устраивал Барраса. Всегда готовый вскочить в седло, призвать на помощь якобинцев и простолюдинов из предместий, он приветливо встретил Ожеро, считая его человеком, нужным для такого случая.
Но Ребель и Ларевельер, эти спокойные натуры и трезвые головы, хотели бы видеть столь же спокойного и трезвого генерала, как они. Что касается Бартелеми и Карно, не стоит и говорить, что Ожеро никак им не подходил.