— В Кремль отправил. Велел его вместе с сыном временно на пустующем подворье пана Мнишека разместить, — пояснил я.
— Эх, напрасно, — вздохнул Федор. — Надо было его следом за нами в колымаге открытой провезти, дабы вся Москва его узрела, — и он упрекнул меня. — Поспешил ты.
Пришлось пояснить, что после того, как москвичи станут плеваться вдогон хану, а самые ретивые начнут кидать в него камни, с ним потом навряд ли удастся о чем-то договориться.
— А теперь-то о чем нам с ним договариваться?! — удивился он.
— Есть о чем, — заговорщически подмигнул я.
— Ну ладно, — согласился он. — Тебе видней. Но тогда пущай хоть всех прочих пленников за нами провезут.
Ишь ты, какой неугомонный! Не иначе, как римские цезари припомнились. Начитанный вьюноша, что и говорить. Но увы, придется обойтись без этой детали триумфа, ибо оскорбление ханских приближенных — косвенное оскорбление самого хана. О том и сказал, заметив, что лучше поговорить о моих задумках завтра, а нынче после всего пережитого не помешает и слегка передохнуть.
— Погоди отдыхать. Тебе еще до подворья своего добраться надо, а до него ныне путь неблизок, — и Федор многозначительно улыбнулся.
И впрямь, добирались мы с ним до Кремля часа четыре, не меньше. Конечно, отчасти вина за это лежит на Федоре, специально выбравшем окружной путь. Вместо того, чтобы направиться к Знаменским воротам Кремля, он устремился к Неглинным, то есть через Китай-город. Хорошо еще, что не подался вкруговую, через Всехсвятские. Хватило ума понять, что тогда мы и до самой ночи не доедем, ибо Москва нас встречала…
Нет, тут не процитируешь что-то вроде «кричали женщины «Ура!» и в воздух чепчики бросали» — мелко и невыразительно. И вообще описать творившееся на улицах, по которым мы ехали, невозможно — надо видеть. Выражались людские эмоции по разному — некоторые буквально кидались под копыта наших с Федором коней, желая коснуться его одежды, кто-то рыдал навзрыд, кто-то орал нечто хвалебное, но в большинстве своем это были просто невразумительные восторженные вопли. Про обилие шапок в воздухе вообще молчу. Временами появлялось ощущение, что они не взлетали, а парили в воздухе и несмотря на солнечный день мы с Годуновым, образно говоря, ехали в тени, продвигаясь вперед в час по чайной ложке. А если к обилию восторженных криков добавить колокола, в кои наяривали разом и без передышки….
Словом, я чуть не оглох.
Сам Годунов выглядел на уровне, вполне соответствуя облику государя-защитника, государя-победителя, государя-избавителя. Молодой, красивый, улыбчивый герой, и даже слезы, текущие по его щекам от избытка чувств, облика этого не портили, а скорее напротив, дополняли. Плачет-то человек не от беспомощности — от радости, после того, как успешно защитил, одолел, разгромил, спас.
А колокольный звон оказался не последним испытанием этого дня. Я, конечно, предупредил в конце своей речи собравшихся на Пожаре людей, что до ухода вражеского войска успокаиваться нельзя и веселиться рано, но народ не больно-то внял моему предупреждению. Да и Годунов тоже. Всенародные торжества он по моему настоянию отменил, однако праздничная трапеза по случаю нашей победы все равно состоялась.
Но вначале мы заехали в Вознесенский монастырь к Марии Григорьевне. Едва зашли к ней, как она накинулась с поцелуями на Федора, а чуть угомонившись, принялась за меня. Троекратно облобызав, она отступила на шаг и со словами: «А енто за спасенного тобою сына» низко, в пояс, поклонилась. Я чуть не присвистнул от удивления — ишь как высоко оценила мои труды. Помнится, в прошлом году отношение к ним было иное.
Пока она кланялась, успела заметить мою перевязанную руку.
— Эхма-а, — протянула она и осведомилась, кивая на нее. — Небось сызнова собой мою кровиночку заслонял? Это в какой же по счету раз, княже?
— Не-е, ныне Ксению Борисовну, — встрял Федор.
— Эва! — охнула Мария Григорьевна. — То-то я зрю, нетути ее с вами. А что с ней?!
— Да пустяшное, — беззаботно отмахнулся он. — Чуток щеку порезало. Лекарь сказывал, вскорости заживет.
— Ну, ну, — протянула она и, вздохнув, встрепенулась, обратившись к сыну. — Помнишь ли, о чем мы с тобой не так давно, всего месяц назад речи вели?
Какие именно, Годунов сообразил сразу и виновато потупился. Но как ни удивительно, сегодня у Марии Григорьевны хватило деликатности и конкретики она избежала. Единственное, от чего не удержалась, так это от поучительного, но короткого наставления, что мать завсегда права, а потому впредь сыну надлежит во всем держаться князя и поступать по его слову.
— Клянусь, матушка! — горячо заявил Федор. — Что князь ни скажет, все исполню, даже ежели в чем несогласный буду! Оно ить и татары, ежели призадуматься, в наказание мне богом ниспосланы, потому как я предсмертный завет своего батюшки отринул. Но с нынешнего дня я его в отца место держать стану, ей-ей, и ни в чем из его воли не выйду!
— Ну то-то, — удовлетворенно кивнула Мария Григорьевна и махнула рукой. — Ладно, ступай покамест, — отпустила она его, а меня притормозила, удержав за рукав. Мол, ей со мной кое о чем перемолвиться нужно.
Выждав минуту после ухода сына, она спросила:
— Слыхал, что он поведал? — Я молча кивнул, не понимая, к чему она клонит. — Все исполнит, — нараспев процитировала она, — даже ежели в чем несогласный будет. Вот ты не будь дураком, да открой ему глаза на эту, прости господи, страхолюдину. Самое время. А как откроешь, повели, чтоб отказался от этой драной козы.
Вообще-то я в основном сравнивал Мнишковну с воробьем или с коброй, то есть наияснейшая вызывала у нас с Марией Григорьевной разные ассоциации из животного мира, но и ее сравнение тоже мне понравилось. Однако только сравнение, а остальное…. И я, не колеблясь ни минуты, отверг ее предложение, пояснив, что во-первых, он этого не сделает, а во-вторых, и в будущем перестанет ко мне прислушиваться.
И я сокрушенно развел руками, подводя неутешительный итог:
— Ничего не поделаешь, любовь у него.
— К этой бляди?!
«Фу, как грубо, — поморщился я. — А впрочем…. если припомнить кое-что из известного мне, моя будущая теща права. В сущности Мнишковна действительно недалеко ушла от девок подле храма Василия Блаженного. Отличие лишь в цели. Те ищут клиента ради денег, а полячка — ради власти, вот, пожалуй, и все».
Но не соглашаться же мне с нею вслух. И я деликатно напомнил:
— Христос заповедовал иное, — но попытался ободрить приунывшую Марию Григорьевну. — Ничего, переучим, перевоспитаем.
— Ага, — скептически поджала она губы. — Молод ты, князь, и хоть умен не по летам, но енто всё в своих забавах, мужеских, а бабьи сердца для тебя покамест тайна за семью печатями. Поверь, ее переучить можно, токмо ежели с месяцок кажное утро на лавке растягивать и с часок вожжами лупцевать. Да и то выйдет ли прок, неведомо. Разве малый — сидеть тяжко будет, да и то…. Ей на своей тощей заднице и без вожжей поди худо сидится.
Я не возражал и не перечил. Внешнее смирение Мнишковны там, в Вардейке, меня ничуть не расслабило. Скинула змея кожу, да яд при ней остался, и я по-прежнему ждал от нее чего угодно. Надежда была на одно — теперь наияснейшая должна понять, что без меня ей придется туговато. Кто знает, в какие края ее в следующий раз «пригласят» на экскурсию.
Ну да ладно, ступай себе, пируй, — отпустила она меня. У самой двери меня догнало ее напутствие. — Да про невесту свою не забывай.
А последнее-то к чему? Я недоуменно обернулся. Мария Григорьевна сидела на лавке, сложив руки и исподлобья взирая на меня, а в глазах… вопрос. Или я ошибаюсь?
— Так я, к слову, — отмахнулась она. — Тревожно мне что-то за нее, вот я и…., — и, не договорив, поторопила. — Ступай, ступай, веселись. Заслужил.
И я пошел.
Праздничная трапеза, ничем не отличающаяся от пира, была веселой, шумной, пьяной, а когда во время ее государю доложили, что татары явно засобирались в обратный путь, тут и вовсе началось всеобщее ликование.