Во-первых, кое о ком Рубенс со Снайдером отзывались весьма и весьма. Мол, может выйти толк из ребяток. Конечно, им еще учиться и учиться, но со временем… А во-вторых они показали мне наброски иконников. И, поглядев на них, особенно на три вещицы некоего послушника Назария, которому по словам того же Рубенса, не больше четырнадцати годков от роду, даже я, профан в изобразительном искусстве, понял: у мальчишки явный талант и дать ему зачахнуть — тяжкий грех. Причем не тот грех, надуманный или вообще высосанный из пальца, в которых навострился обвинять меня Гермоген, но настоящий, перед собственной совестью.
Да, насчет учебы фламандцы правы, ему учиться и учиться, но перенимает-то он влет. Вон как лихо разобрался с перспективой. А ведь она на картинах совершенно иная, чуть ли не противоположная иконам. Образно говоря, если на картине это отображение того, как человек видит мир (сходящиеся на горизонте рельсы), то на иконе параллельные линии наоборот, расширяются в пространстве. Да и самого пространства как такового нет. А свет? В картинах он естественный, отдаленные предметы как бы размыты в дымке, а на иконе внешний источник света отсутствует, ибо исходит от ликов и фигур, изображенных вдобавок с явным несоблюдением пропорций.
Словом, отличий множество и все они огромны. И не потому, что у наших богомазов нет элементарных навыков в рисовании. Просто задачи у иконы и картины разные.
Так вот если на первом эскизе Назария было понятно, чему и как учили его мастера-иконники, то на третьем явственно заметно, что он понял, осознал, усвоил и внедрил на практике то новое, что увидел у Рубенса. Не до конца, разумеется, но основное. А ведь переучиваться куда тяжелее, чем учиться. Да и у остальных послушников — Аввакума, Насона и Никифора из Троице-Сергиевой лавры тоже несомненные способности.
И я отправился к настоятелю Троице-Сергиевского монастыря отцу Иосафу. Был он ветх летами и, как я узнал, большой поклонник старины. Вот и чудесно. Значит, примет кое-что из числа проклятых сокровищ Иоанна Грозного. Я ведь, поразмыслив, отдал Гермогену для его епархии далеко не все святые книги, но лишь малую часть, оставив основное в качестве… оплаты. Задолжал Дмитрий монастырям, назанимав у них незадолго до гибели изрядные суммы, и я решил расплатиться книгами, но не ими одними. Для выплаты тридцатитысячного долга тому же Иосафу нескольких евангелий и прочих редкостных книжиц маловато, а потому я прихватил с собой в двух сундуках еще на двадцать пять тысяч золота.
Сразу не отдал (посмотрим, как договоримся), вручив две рукописи из привезенных десяти. Это для благостного настроения собеседника и общей положительной тональности наших дальнейших переговоров. Вовремя вспомнился и Карнеги, утверждавший, что надо непременно заставить собеседника согласиться с собой, притом неоднократно. Увы, не взирая на то, что поначалу архимандрит на мои вопросы раз десять подряд ответил «да», едва дошло до конкретики, он мгновенно насторожился и, нахмурившись, принялся… пенять мне на непотребства, творимые иноземными богомазами.
Пришла моя очередь кивать, соглашаясь с его попреками. Да, художество их неверное, худое, стоит посмотреть на их творения, как ощущаются эмоции авторов или, как выразился Иосаф, «чувствования», чего в иконе ни в коем разе быть не должно, ибо она — отображение горнего мира, вне времени, символ инобытия в нашем мире. Далее он говорил что-то еще, совсем загадочное, чего я толком и не понял, но продолжал как заведенный мотать головой вверх-вниз, дожидаясь, пока настоятель выдохнется.
Едва это произошло, как я взялся за дело, начав разъяснять, что не следует смешивать одно с другим. Картина — само собой, а икона — нечто иное.
— Но ежели икона — дело боговдохновенное, от господа, стало быть, картины ихние от…, — задумчиво протянул Иосаф и, не договорив, вопросительно уставился на меня.
— Вовсе нет, отче, — горячо принялся разубеждать я его, вовремя припомнив знаменитую фразу Христа о том, что богу богово, а кесарю кесарево, то есть иконы — храмам и церквям, а мирянам в обычной светской жизни требуется другое.
И коль все в мире от господа, следовательно, и тягу эту к написанию именно картин, а не икон, внушил им именно вседержитель, так нам ли спорить с ним. Дискутировали мы долго и тогда я метнул на колеблющиеся чаши весов решающий аргумент — срочную выплату долга. Мол, вижу, ты, святой отец, клонишься к тому, чтоб пойти мне навстречу, а потому и я решил не затягивать со звонкой монетой, хотя в казне с нею и худо.
Глаза настоятеля радостно вспыхнули, но тут же погасли, сдержался старик. Я его оживление понял. Уж больно существенную сумму занял Дмитрий, аж тридцать тысяч. Думаю, монастырь не нуждался в деньгах, не последние государю отдали и если как следует поскрести по потаенным сусекам обители, удастся найти как бы не впятеро больше. А может и вдесятеро. Суть в ином. Не любит у нас власть отдавать долги. Принципиально. А стоит пройти паре-тройке лет, и пиши пропало, непременно зажилит не меньше половины или «забудет» о нем вообще. Потому и желательно получить его «по горячим следам».
И тут-то выяснилось, что оказывается в монастырской тюрьме, точнее в затворе, сидят всего двое, коих он ныне выпустит, ибо и впрямь ни к чему понуждать людишек, пускай их. Но еще двоих он отпустить со мной не в силах. На то должна быть добрая воля их отца, Истомы Савина, тоже, оказывается, иконника. И сыновья его — те самые Назарий и Никифор.
Я вытер пот со лба, мрачно подумав, что второй дискуссии на тему различий икон от картин мне навряд ли выдержать, и стоит удовлетвориться одной парой. Но повидать ребят хотелось, а после того, как я их увидел, решил без них не уезжать. Рука у их батюшки Истомы оказалась тяжелая и скидок на возраст он, научая сынов уму-разуму, не делал. Об этом наглядно свидетельствовала заплывшая правая щека Назария и два здоровенных синяка у Никифора. А на спины их и глядеть-то страшно — исхлестаны в кровь чуть ли не до костей.
Я огляделся по сторонам, оценивая обстановку и пришел к выводу, что живет иконник скромно. Значит…
— Разговор будет долгим, а потому не худо для начала потрапезничать. — радушно улыбнулся я и подмигнул Дубцу.
— Ну да, а опосля отче Иосаф сызнова епитимию наложит, — проворчал Истома, искоса жадно поглядывая на извлекаемую моим стременным пузатую объемистую флягу.
— Ладно, обойдемся без епитимии, — благодушно махнул рукой архимандрит. — Благословляю. Но сам остаться не могу — дела, — а перед уходом напомнил Истоме. — И с ребятами своими вдругорядь ты так не строжись. Негоже оно.
Пока Дубец расставлял остальное, то бишь стаканчики и закуску, я беседовал с Истомой о его творчестве. Хорошо, что заранее поинтересовался у настоятеля, какие иконы тот написал и где они сейчас. Более того, я не поленился сходить и полюбоваться ими, старательно запоминая названия, имена изображенных на них святых, и какие-нибудь особенности, которые впоследствии смогу похвалить.
Пришлось как нельзя кстати. Едва я заявил, что до сих пор потрясен лучезарным светом, сочащимся на меня из глаз богородицы Одигитрии, как иконник заметно смягчился. Ну и благословение Иосафа на трапезу пришлось кстати. Коль настоятель дает добро, а князь, слухи о ратных делах которого дошли и до Троице-Сергиевского монастыря, утверждает, что сочтет за честь разделить стол с таким искусным мастером, почему и не выпить. Тем более, касаемо последнего Истома оказался ба-альшущим любителем.
Мы еще о многом потолковали, в подробностях обсудив иконы его работы — и со святителем Иаковом, и ту, где был изображен преподобный Авраамий, и ту, на которой блаженные Исидор и Твердислав Ростовские, и…. Словом, практически каждую. Правда, в основном говорил Истома, но зато я старательно поддакивал.
— А ты подметил, княже, яко я лик блаженного Исидора выписал?
— Да, — соглашался я. — Можно и муки его не показывать — и без того ясно.
— А преподобного Авраамия?
— Еще бы! Такое не заметить — слепым надо быть.