— Нет, каков Сережа, а? Сонечка, ты же видела его, скажи, каков? Ты помнишь последнюю встречу, ты помнишь, как он сказал: «Свободный поиск»? Просто так, понимаешь, сказал, — Илья Ильич замирал, вспоминая. — Да ты ведь, Соня, не знаешь, что значит свободный поиск. О-о, это не то что «полет проходит по заданной программе», это не расписанная до мелочей, жестко регламентированная работа в ближнем космосе. Это свободный полет мысли, полет человеческого гения над серой пустыней жизненной необходимости. Пойми, Сонечка, свобода не может быть осознанной необходимостью, потому что осознанная необходимость — это рабство ума, консервация мысли, поденщина…
Соня только пожимала плечами. Она прекрасно знала, что значит для отца свободный поиск. Это была его голубая детская мечта о космическом путешествии ради одного чистого интереса. Илья Ильич признавал свободный поиск высшей формой, вершиной, апофеозом космического полета. Этой мечтой он заражал всех своих кружковцев и те, в силу способности к воображению, на время или навсегда заболевали сентиментальной романтической инфекцией. Ведь согласно пригожинской философии высшие идеальные существа, которые придут на смену обычным людям, пребудут в состоянии непрерывного свободного космоплавания… В общем, все это само по себе очень интересно, но почему ей приходится выслушивать восторженные слова о нем? И ладно бы только дома. Так нет, еще и Евгений теперь при каждой встрече начинал разговор о своем бывшем однокашнике, о начале семидесятых, об их ранних студенческих годах. Соня злилась и просила говорить о чем-нибудь другом. Тогда Евгений заявил, что именно Сергей Варфоломеев свел их с Соней.
— Да, да, я ведь из-за него на Северную приехал, — удивил он Соню.
— Так вот она, ворона! — воскликнула Соня.
Но Шнитке уточнил, что из-за вороны он уехал из столицы, а вот на Северную он приехал из-за Варфоломеева. Соня заинтересовалась и тут же узнала, какие удивительные надежды подавал ее земляк. И не только в смысле ума, но особенно в смысле некоторых душевных качеств, связанных с нетерпимостью ко всякой несвободе. Соня принялась усиленно вспоминать хоть что-либо замечательное о своем соседе. И здесь она кое-что вспомнила, но Евгению не рассказала. Тот и не хотел слушать, он сам напирал. Оказывается, Варфоломеев был исключительной личностью. Уважение студенческого сообщества он добился не противопоставлением себя прописным истинам, но полной независимостью от них. Для этого, согласитесь, нужен кое-какой ум. Преподаватели политических дисциплин побаивались его. Ибо легко было бы расправиться со смутьяном и ниспровергателем основ, например, на экзамене или на зачете, но каково было иметь дело с человеком, который лучше вас знал все источники и все составные части, при этом обращался с ними, с этими частями, так, как будто они были научными гипотезами, а не фундаментальными законами исторической жизни.
При всем при том Варфоломеев, по мнению Шнитке, не рвался встать во главе студентов или по крайней мере организовать вокруг себя какой-нибудь узкий круг. Но все же слухи о нем и особенно о его платформе бродили под высокими сводами большой и малой физических аудиторий и не давали покоя многим, кто коротал свои ночные часы в прокуренных блоках столичного университета. Например, к его заслугам приписывалось учение о неизбежности четвертой и последней революции. Евгений даже вспомнил, как ему рассказывали, будто Варфоломеев называет ее, четвертую революцию, интеллигентским путчем. Будто бы задачей такого бескровного, как надеялись многие, переворота станет наконец разрушение централизованной структуры, то есть фактически та многострадальная децентрализация, о необходимости которой с такой любовью писал еще Губернатор. Иногда Горыныча (так звали Варфоломеева за глаза) все-таки удавалось припереть к стенке где-нибудь в холле студенческого общежития и расспросить поподробнее о предстоящих мировых процессах. Он вначале отпирался, ссылаясь на занятость, а потом неохотно сдавался и выдавал какую-нибудь пламенную речь. И вот однажды Евгений стал свидетелем, как Горыныч в качестве провинциальнейшего из провинциальных, темнейшего из самых темных и забитых городов привел в пример Северную Заставу.
— П-представляете, Соня, я и не знал, что это его родной город. Я т-только запомнил его, как пример, как антипод столицы, как п-полюс скуки. Тогда же и решил, что непременно должен жить на таком полюсе.
— Для чего? — удивилась Соня. — Вы что, Евгений, ему завидовали?
— Нет, — испугался Шнитке. — Просто ходили слухи, будто он собирается построить такую специальную машину, которая… — Шнитке замялся, подыскивая простые слова. — А вп-прочем, все это фантазии.
— Ну что вы замолчали? — не выдержала Соня.
— П-просто я знаю, что ничего не нужно менять, потому что мы не знаем до конца, как оно все устроено и какие м-могут быть п-последствия. Нужно, Сонечка, жить, просто жить, нужно постепенно улучшать ноосферу тысячами мелких шажочков, небольших добрых действий, наконец нужно больше любить друг друга, — Евгений поднял свои прозрачные глаза и вдруг спросил: Соня, скажи, он тебе понравился?
— Боже, я не хочу больше слышать о нем ни одного слова! Вы все сошли от него с ума!
Вот такими разговорами Евгений и Илья Ильич огорчали ее каждодневно. К этому еще нужно прибавить неожиданные неприятности в библиотеке. Ни с того ни с сего нагрянула комиссия из центра и стала проверять, что читают на Северной Заставе. И тут вдруг выяснилось, что самые редкие ценные книги, которые с трудом Соня выбивала из центральных коллекторов, были востребованы всего лишь по одному разу и во всех случаях неизменно одним и тем же читателем, Е.В.Шнитке. Ну, это еще полбеды, в конце концов можно обратно перевести книги, не пользующиеся популярностью у народа, в более центральные и более культурные места. Но выяснилось, что в библиотеке допущены гораздо более серьезные нарушения культурного процесса. Оказалось, целый ряд вредных книг, предписанных к изъятию из фондов и последующему уничтожению, не только не уничтожены, но даже не изъяты из обращения. Но и это еще не вся беда. Комиссией после тщательной проверки каталогов было обнаружено несколько названий книг, ранее никогда не издававшихся в стране. Соня собственноручно их перепечатала с таких же, перепечатанных ранее в отдаленных от Северной Заставы местах, экземпляров, затем любовно переплела, выставила на полки и даже занесла в каталог, полагая, что никто за руку ее не поймает. Как это появилось здесь? спрашивали наиболее возмущенные члены комиссии, потрясая пухлой рукописью «Гадких лебедей» Натаниэля Рубака. А это что такое? — тыкали перстами на изъятую с полки кипу под названием «Сердце собаки», а рядышком — еще более высокую стопку «Жизнеописания честного гражданина» автора знаменитых переводов со староанглийского.
Все эти неприятные события были бы совершенно неприятными, если бы не одно важнейшее обстоятельство, надвигавшееся с необходимостью на Соню. Она уже несколько раз доставала из шкафа мамино свадебное платье, приталенное по старой моде конца пятидесятых. Теперь оно стало в самую пору. А, например, какой-нибудь год назад оно было еще великовато. Казалось, что Соня выходит замуж только потому, что именно сейчас она выросла до маминого платья. Вообще ей повезло. Не было проблем со свадебным платьем, не было проблемы и со свадебным колечком. Елена Андреевна перед смертью сняла золотое колечко и оставила его лежать в шкатулке с иголками и нитками. Теперь пригодилось. И кстати — никаких особых сбережений ни у нее, ни у Евгения не имелось.
Надо сказать, что глядя на себя в зеркало, она испытывала странное, незнакомое раньше волнение. Нет, на этот раз оно не было связано с предстоящим превращением их с Евгением взаимоотношений в новую, более материальную форму. Хотя здесь было над чем задуматься ей, во многих смыслах неопытной и толком ни к чему не подготовленной. Над этим она не думала, справедливо полагаясь на естественное разумное течение событий. Ее волновало сверхточное сходство того, что она видела в зеркале, с фотографическим изображением, висевшим на стене. Казалось, в комнате материализовалось явление двадцатипятилетней давности. Уж не специально ли природа делает детей похожими на родителей? Будто она, природа, ставит какой-то важный физический эксперимент по исследованию явления жизни и для чистоты эксперимента многократно воспроизводит одни и те же условия опыта. Но нет, это было бы слишком скучно, думала Соня. Жизнь неизбежно меняется, жизнь с каждым новым человеком приобретает новый смысл. Ведь так говорил Евгений. Не может быть, чтобы она была то же самое, что Елена Андреевна, она новый, неизвестный миру человек, она будет жить и любить по-новому, у нее новые мысли, ведь она же не биологический вид. Это только все личинки бабочек похожи друг на друга. Вот они наверняка воспроизводятся для проверки какого-нибудь закона. Но мы люди, мы умеем красиво думать, мы умеем быть счастливыми без еды, мы умеем грустить. Разве личинки могут испытывать такое? Правда, мы умираем. Да, я боюсь смерти, но это так естественно. Раз я могу думать, значит, я должна знать, что когда-нибудь перестану думать. Говорят, женщины все чувствуют; чепуха, я думаю, я просто думаю…