Вест вернулся на свое место за столом, сел и минуту писал в блокноте, потом поднял глаза на командира бригады и сказал:
— Вот поэтому я и не даю со складов ничего, хотя завоевали это все солдаты вашей бригады.
— Роли переменились. Теперь командуют гражданские, — пробормотал генерал с некоторой долей понимания, хотя все еще насмешливо.
— Вы шли, чтобы освобождать, а не управлять, — спокойно, но резко ответил Вест. — Город должен жить.
— Это так. А где брать хлеб для армии?
— Я дам бумагу на муку и баржу с буксиром. Пошлите своих в верховья Вислы. Из того, что привезут, — половина ваша. Согласны?
— Согласен.
Снова приоткрылись двери, стража впустила советского морского офицера, который козырнул генералу и как со старым знакомым поздоровался с Вестом.
— Завтра мои тральщики идут в море.
— Хорошо. Я пошлю следом катера, надо хотя бы немного рыбы для города…
Говоря, Вест не переставал писать, затем протянул бумагу с печатью командиру танковой бригады.
— Помните, половина — моя.
Пожав Весту руку, генерал открыл дверь. Часовые отвели винтовки, а люди расступились, образовав узкий проход. Генерал двинулся по нему резко, как танк; он все еще хмурил брови, когда увидел среди толпы Марусю — она стояла, прислонясь к каменной колонне.
— Что ты здесь делаешь, Рыжик?
— Наша дивизия сейчас стоит в Гданьске. А я вас ищу, товарищ генерал.
Они медленно шли через огромный и пустой зал — толпа осталась у дверей кабинета Веста. Они миновали небольшие группки людей у столов, за которыми уже приступили к работе представители новой городской власти.
— Слушаю.
— Я хотела узнать, куда вы пойдете дальше?
— Бригада останется на Вестерплятте. От последних боев осталось мало солдат, а машин еще меньше, да к тому же заезженные, покалеченные. Несколько самых лучших машин пойдут на фронт, на Берлин.
— «Рыжий» останется?
— У него новый мотор, но экипаж неполный.
— А отец Янека?
— Ты сама видела. Он здесь очень нужен. Управляет.
Огонек подняла глаза, набрала воздуха в легкие и смело продолжала:
— В танке одного не хватает, а я… — она забыла заранее обдуманные слова, — я могла бы…
Генерал удивился, потом улыбнулся.
— А ты могла бы стрелять из пушки, — закончил он и тихо добавил: — Исчезни. Сейчас же, и быстро.
И, стоя у перил, смотрел, как она сбегает вниз по лестнице, похожая на вспугнутую белку.
«Несправедлив этот мир, — думала Огонек, идя улицей мимо превращенных в пепелище домов. — Была бы я парнем — тогда другое дело. Меня бы приняли в экипаж на место стрелка-радиста. Научиться ведь не трудно. И вовсе не надо стрелять из пушки, поднимать тяжелые снаряды, это делает Густлик. Им нужна как раз радистка…» Она остановилась и с горечью подумала: а ведь Лидка прекрасно умеет обращаться с рацией, наверно, уже давно подала рапорт и именно ее…
— Ну нет, — радостно встрепенулась Маруся, — девушек на танк не берут!
Она огляделась, испуганная звуком собственного голоса, но никого поблизости не было, никто не слышал ее, кроме кустов сирени, которые, наперекор войне, выпустили светло-зеленые листочки и протягивали ветки сквозь ржавые прутья ограды. Она понюхала листочки, погладила рукой и, тихонько напевая, взбежала вверх по дорожке на пруду битого кирпича. Оттуда были видны стоящие ровными рядами танки и казарменные строения, уцелевшие от огня.
Часовой узнал ее, улыбнулся и вскинул винтовку «на караул». В ответ на эти генеральские почести Огонек с серьезным видом козырнула, а потом весело спросила:
— Не удрали от меня?
— Нет. Все на месте.
Маруся двинулась по тротуару между танками и казармой и смотрела в распахнутые по-весеннему окна первого этажа, расположенные, однако, слишком высоко, чтобы она могла заглянуть внутрь. У третьего окна она остановилась и прислушалась. Внутри посвистывал Густлик. Маруся поправила празднично выглаженную гимнастерку, расправила складки под ремнем и громко крикнула:
— Экипаж, к бою!
Первым, как молния, выскочил Шарик с собственным поводком в зубах, за ним в окне появились все три танкиста со шлемофонами в руках.
— Маруся! Огонек!
— Я свободна до обеда…
Янек перескочил через подоконник, крикнул:
— Я сейчас! — И нырнул внутрь «Рыжего».
— А я думал, ты со мной пойдешь прогуляться, Огонек, — огорчился Григорий.
— Или со мной, — добавил Елень.
— Я с тем, кто самый быстрый. Вы теперь в танке втроем будете?..
— Нет у нас четвертого. — Оглянувшись по сторонам, не слушает ли кто, Густлик таинственно добавил: — Говорили, что будет Вихура, этот, что баранку крутит, — показал он жестами и прищурил глаз.
— Вот если бы ты, Маруся, к нам присоединилась, — сказал Григорий.
— Где там, девушке это не подходит… — Желая сменить тему, она сверкнула глазами в сторону «Рыжего». — Что он в танке ищет?
— Наверно, шапки. У нас там все, — начал объяснять Густлик. — Только спим в доме, и это непривычно.
— Неудобно, — уточнил Саакашвили. — Слишком мягко. Только когда я выбросил подушку и положил под голову кобуру…
Янек слушал этот разговор, стоя внутри танковой башни и примеряя фуражку перед зеркальцем, установленным на замке орудия. Он поправил прядь своих льняных волос, чтобы она небрежно свисала на лоб. Когда Елень сказал, что надо четвертого, Янек сразу стал серьезным и повернулся в ту сторону, где к броне была приклеена фотография бывшего командира и висели два его креста — Крест Храбрых и Виртути Милитари. Он задумался, глядя на фотографию погибшего товарища, и не слышал даже шуток Григория о зачислении Маруси в состав экипажа.
— Янек! Ну иди же!
— Иду! — откликнулся Янек на призыв Густлика.
Он поднялся в люк на башне, выскочил на броню, с брони спрыгнул на землю. Беря Марусю под руку, с извиняющейся улыбкой козырнул друзьям.
— Ты не спеши… — сказал ему на прощание Елень и тут же обратился к Саакашвили: — Если что, и вдвоем справимся.
Некоторое время они смотрели в окно вслед уходившим.
— А я один, — вздохнул Григорий.
— Что ты огорчаешься? Вот-вот конец войне. И тогда не успеешь оглядеться, как тебе от девчат отбоя не будет.
Янек и Маруся шли по пустой, изуродованной снарядами улице отвоеванного Гданьска. И смущенные не столько близостью, сколько непривычной для них тишиной, молчали. Шарик бегал вокруг, останавливался перед ними, смотрел то на Янека, то на Марусю и радостно лаял.
Овчарка, в жизни которой все было ясно — голод или сытость, ненависть или любовь, — удивлялась и не понимала сложных людских дел. Откуда ей было знать, что о простых и очевидных для каждого, хотя бы раз увидевшего издалека эту пару, вещах труднее всего говорить именно им двоим. Труднее всего, потому что не знают они, как в несколько маленьких слов вместить большое чувство. А говорить долго и красиво они не умеют — война этому не учит. Они привыкли к кратким командам, к восклицаниям, которые быстрее пули.
Апрельский ветер, солоноватый от запаха моря, ласкал их теплой ладонью по лицам, нашептывал тихонько что-то на ухо. На перекрестке Огонек собралась наконец с духом, замедлила шаги, чтобы заговорить, но в последнее мгновение передумала.
— Пойдем к морю, — предложила она, снимая с головы берет.
— Давай, но сначала я покажу тебе свой дом.
— Хорошо. — И она подала ему руку.
Он повернул к разбитым воротам, осторожно провел девушку под навесом порыжевшего железобетона и дальше, ущельем между горами щебня, во двор, покрытый желтой, прошлогодней травой. Над гребнем старой слежавшейся кучи поднималось деревцо в первой зелени весны, и Шарик побежал посмотреть его вблизи.
— Здесь мы жили втроем. — Янек показал на пустые прямоугольники окон на первом этаже. — Давно, до войны.
Маруся сняла с него фуражку, погладила по волосам, а потом, положив руки ему на плечи, сказала:
— Ты нашел отца. А я совсем одна.
— Нет, Огонек. Вот здесь, почти рядом с моей матерью, я хотел тебя попросить… чтобы мы были вместе, навсегда.