— Ты, что ли, Ваня?
— Я, — невнятно буркнул вошедший.
— И что ты за человек? Вечно опаздываешь. Смотри, когда-нибудь отстанешь… Если уж умудришься застрять где-нибудь, давай, но только не в мое дежурство…
Боец еще долго ворчал себе под нос, но тот, кого он принял за Ивана, не отвечал. На нижней наре, у самого края, было как раз одно место, и вошедший быстро улегся, укрывшись полой шинели соседа. Спящий боец пробормотал что-то во сне, отодвинулся, освобождая место, и повернулся на другой бок. Зашуршало сено. Воспользовавшись этим, поздний пассажир выдернул из-под себя порядочную охапку сухой травы, сунул быстро вниз, под нары, и шепнул тихо:
— Здесь, Шарик, здесь… Лежать.
Поезд сначала замедлил ход, словно утомившись от неустанного бега, а потом затормозил и замер на месте. Где-то в голове эшелона весело подала голос труба. Едва она умолкла, как ей ответил стук и скрежет отодвигаемых дверей. В вагоны вместе с холодным ветром ворвался серый рассвет, а громкие и властные звуки побудки стали еще слышнее.
Красноармейцы вскакивали, натягивали брюки и сапоги и, прогоняя зевками остатки сна, выпрыгивали на полотно.
Трава была седая от инея, шелестела под сапогами, как давно не бритая щетина. Бойцы сбегали с насыпи, разбивая каблуками тонкую корку льда, умывались водой из рва у дороги. Они дурачились, брызгались водой, громко вскрикивая, когда ледяная вода попадала на кожу. Потом все долго растирали лицо, спину и грудь полотняными полотенцами, пока кожа не становилась красной, и снова бежали наверх, перебрасываясь шутками, спихивая вниз друг друга, вскакивали в вагоны.
— Да тут внизу кто-то еще спит. Вставай, лентяй!
— Оставь его, он, наверно, с дежурства. Я, когда вставал, свою шинель ему оставил, пусть спит под ней…
Вдоль поезда дежурные разносили термосы — зеленые овальные коробки на два ведра каждый. Подав их в вагон, они бежали дальше.
— Ну-ка, Федя, открути крышку! Поглядим, что принесли!
— На, смотри. Думаешь, вареники в сметане?
— Елки-палки, опять каша! — крикнул рослый краснолицый Федор.
— Борщ да каша — пища наша.
Паровоз свистнул отрывисто, словно предупреждая, потом дал длинный сигнал, и поезд медленно тронулся.
Кто-то из сидевших на самой верхней полке высоким тенором запел, подражая голосу оперного артиста: «Пшено, пшено, пшено, пшено! Оно на радость нам дано!»
Бойцы разразились смехом, потому что в действительности в этой песне поется о вине, которое приносит радость, а не о пшенной каше. Позвякивая в такт песне котелками, они выстраивались в очередь к термосу.
— Эй ты! Есть тоже не будешь? — обратился к спящему толстощекий Федор, потянув за полу шинели. — Как хочешь, можешь спать, а я твою порцию… — Он не договорил, с минуту стоял с открытым от удивления ртом, а потом заорал: — Ребята, чужой! Елки-палки, и собака тут какая-то!
Чужой уже давно не спал: его разбудила труба. Но ему хотелось оттянуть минуту, когда его обнаружат. Пусть бы это произошло не во время остановки поезда. Разоблаченный вскочил с нар и встал у стены. К его ногам прижалась собака, еще молодая, но уже довольно крупная, с волчьей мордой и косматой шерстью пепельного цвета, чуть темнее вдоль спины.
— Ты кто?
Оба молчали — и парнишка, и собака.
— Тебя спрашиваю, ты кто?
Ответа не последовало. Со всего вагона собрались бойцы, окружив неизвестного, и с любопытством ожидали, что будет дальше. Задние выглядывали из-за спин товарищей.
— Эшелон воинский, а тут какой-то тип пробрался. Не будешь говорить, живо за дверь вытолкаем.
Собака оскалила зубы, шерсть на ней встала дыбом.
Рослый, тучный Федор, не обращая на нее внимания, схватил парнишку за плечо. И вдруг — удивительное дело! — в то же мгновение боец оказался лежащим на нарах в сене, а собака держала в зубах вырванный кусок полы шинели. Мальчишка, нанеся удар, который свалил Федора с ног, снова отодвинулся в угол вагона и прижался спиной к стенке.
— Ах, ты так? Значит, головой, елки-палки, как бык, бодаешься? — закричал толстощекий, вскакивая и стискивая кулаки.
— Оставь его!
В проходе между нарами и стеной показался старшина с гвардейским значком на выгоревшей гимнастерке. Остановившись перед мальчишкой, он с минуту внимательно оглядывал его, потом пригладил ладонью усы цвета спелой пшеницы и спокойно заговорил:
— Приходишь в гости непрошеным. Тебя спрашивают, а ты не отвечаешь. Не годится. Если так дальше пойдет, то твоя собака всему взводу шинели порвет. Ты со всеми хочешь драться? Мы на фронт едем, а ты?
— Я тоже.
Старшина чуть улыбнулся.
— Понимаю. Но детей, да еще с собаками, в армию не берут.
— Ничего себе дитятко! Так головой мне в брюхо дал, что до сих пор не проходит, — пожаловался возмущенный Федор.
— Погоди! — остановил его старшина и снова обратился к пареньку: — А если уж собрался на войну, то должен был обратиться в военкомат. Там тебя бы измерили, взвесили, спросили, что и как, бумагу бы выдали. А самовольно нельзя.
Собака, успокоенная тихим, ровным голосом старшины, придвинулась на полшага вперед, понюхала голенище старшинского сапога и, вильнув два раза хвостом, вернулась на прежнее место.
Янек подумал, что в этих советах старшины нет ничего нового. Он и сам знал, что нужно действовать через военкомат. Да только там в бумагах записано, с какого он года. Не мог же Янек сказать об этом старшине!
— Ничего не говоришь, но думаю, ты меня понимаешь, — продолжал усач, не смущаясь тем, что пока в ответ не услышал ничего вразумительного. — Из дому удрал, мать небось плачет, не знает, где ты. Придется поворачивать обратно, брат.
— Нет у меня матери.
— А где она?
— Гитлеровцы убили.
У старшины дрогнули усы; он помолчал, словно задумавшись, потом спросил утвердительной интонацией:
— Отец на фронте?..
— Погиб на войне четыре года назад.
— Тогда же еще не было войны.
— Была, в Польше. Я хочу в польскую армию. Уже третий день еду.
— Зайцем?
— Да. А с вами со вчерашнего вечера.
— У тебя есть какая-нибудь бумага?
— Да какая там бумага! Высадить его, и все! — пыхтел разозленный Федор.
— Вы, товарищ рядовой, не вмешивайтесь, когда старшина роты говорит. Кто вчера вечером на остановке дежурил? Я спрашиваю, кто?
— Я, товарищ старшина.
— Вы как думаете: этот паренек во время вашего дежурства в вагон сел или он со своей собакой прямо с неба сюда свалился?
Толстощекий не ответил и спрятался за спину других. Тем временем Янек достал из кармана аккуратно сложенную газету и подал ее старшине. Тот повертел ее в руках, осмотрел, потом так же старательно и ровно сложил и вернул Янеку.
— Мы газеты читаем, все знаем, но ты же сам понимаешь, нужна бумага, какой-нибудь официальный документ.
Янек вытащил удостоверение, выданное охотничьей артелью, в которой он состоял вместе с Ефимом Семеновичем.
— Ты что ж, стало быть, охотник?
— Эй ты, охотник! — озорно крикнул один из бойцов. — Интересно, на кого ты охотишься, на лягушек или на тигров?
В вагоне грохнул смех.
Янек не ответил. Снова засунул руку в карман и на открытой ладони показал всем большое косматое ухо. Смех оборвался, стало тихо.
— И правда, тигр. Ну ладно, — первым заговорил старшина. — Мы тут болтаем, а каша стынет. Пока дайте поесть парнишке и собаке, а там видно будет.
Все расселись на нижних нарах и стали есть деревянными ложками жирную пшенную кашу. Старшина роты отломил от своей пайки хлеба четвертушку и подал Янеку. Поезд, стуча колесами на стыках рельсов, проносился мимо небольших станций, подавая короткие свистки. Через приоткрытые двери вагона была видна зеленая, тянущаяся до самого горизонта тайга, плотная, как войлок.
Янек встал, подошел к Федору и, показав на лежащую около него шинель, сказал:
— Дайте, я зашью.
Тот с минуту подумал, потом кивнул:
— Бери.
Все, кто сидел поближе, видели, как паренек снял шапку, отмотал нитку, вынул из подкладки иголку и аккуратными стежками стал с изнанки пришивать оторванный клочок сукна.