— Как с маскировкой?
— Закончили.
— Хорошо.
По склону сбежал подхорунжий Лажевский, с темным от пыли лицом, на котором струйки пота оставили светлые бороздки.
— Дорога к лесу свободна, — доложил он. — Можно двигаться.
— Поешьте. Останемся здесь до темноты.
— Потеряем часа три, — прикинул Кос.
— Генерал говорил, что каждая минута на счету, — вставил подхорунжий. — Я бы мог с тремя-четырьмя машинами…
Рука поручника тяжело легла на его плечо, прервав фразу.
— Ты давно на фронте? — спросил Козуб Даниеля.
— С первого сентября.
— А ты?
— Тоже примерно так. От Студзянок. Уже больше девяти месяцев.
— А я с тридцать шестого. Девятый год. — На мгновение, как пауза между двумя предложениями, наступило молчание. — Эти танки и мотоциклы можно потерять в одну минуту, а они нужны мне все в Крейцбурге.
Поручник повернулся и отошел походкой очень усталого и рано постаревшего человека.
Оба молодых командира с минуту стояли сконфуженные — правота была на стороне Испанца, хотя и противоречила их стремлениям. Лучше всего, пожалуй, об этом просто не думать.
— Мудрит, — буркнул Кос и, увидев, что Густлик с Томашем уже расстелили под кустами чистое полотенце, режут хлеб и открывают консервы, пригласил нового товарища: — Садись с нами.
— С удовольствием, — согласился подхорунжий и спросил, подходя к танку: — В штабе говорили, что вы вроде шлюз разрушили?
— Да. А ты к нам через Вислу?
— В сентябре. Из батальона Парасоль. Из Чернякува.
Они подсели к экипажу. Черешняк протянул гостю громадную краюху с куском консервированной колбасы в палец толщиной, которую солдаты окрестили «второй фронт». Саакашвили налил ячменного кофе из двухлитрового танкистского термоса.
— У вас есть связь с генералом? — спросил Даниель, сделав первый глоток.
— Старик не любит пустой болтовни, — ответил Кос.
— Ты давно его знаешь?
— Когда мы с Густликом прибыли в часть на Оку, он был уже командиром.
— А телеграфистку?
— Ее раньше. С ней мы в одном эшелоне ехали из Сибири.
— Хороша…
— Местами… Мне нравится тайга, особенно кедры.
— Я о твоей девушке, о Лидке.
— Почему ты решил, что она моя? — улыбнулся Янек.
Слова Даниеля ему польстили. Пусть и не в точку попали, но были они чем-то приятны, как благодарность в приказе.
— Я же не слепой, — ответил тот, жуя бутерброд. — Видел, как она на тебя смотрит. Влюбленную дивчину я за километр узнаю.
— А ты лучше поменьше поглядывай в ее сторону, — задиристо посоветовал Саакашвили. — Так не так, а Лидка в нашем экипаже на любого может рассчитывать, как на брата.
Лажевский вдруг посерьезнел и, внимательно взглянув на грузина, коротко произнес:
— Хорошо.
Разговор прервался. Чтобы нарушить как-то молчание, Густлик спросил:
— А почему тебя кличут Магнето?
— Прозвище. Завожусь с пол-оборота.
Черешняк поднялся и с куском хлеба в руках направился в сторону пастуха, который так и сидел на прежнем месте, не меняя позы.
— Лихо твои ездят, — похвалил Саакашвили, стремясь сгладить впечатление от своих слишком резких слов. — Не поспеешь за ними.
— Тех, что медленно ездили, пули догнали.
Они внимательно присматривались друг к другу — три часа в совместной операции стоят трех месяцев знакомства.
Вернулся Черешняк; подхорунжий ухмыльнулся:
— То из-за банки консервов ты, как тигр, дерешься, а то не только меня угощаешь, но и фрицу подносишь, — показал он на хлеб с консервами.
— Одно дело, когда хотят силой взять, другое дело — самому дать, — ответил Томаш, кивнув на немца. — На Висле заступом его прибил бы, а здесь — подам хлеба, пусть лопает.
— А может, здесь, на Одре, он и сам твоего не захочет. — Густлик попытался сбить с толку заряжающего.
— Взял же, однако, — серьезно ответил Томаш. — А мы долго задерживаться здесь не станем. Вот посадим Гитлера в клетку — и сразу оглобли назад, на Вислу.
Беседа становилась все ленивее, и под охраной разведчиков Лажевского танкисты позволили себе минут сто с небольшим вздремнуть.
Проснулись они от холода. Силуэты мотоциклов и танков, укрытых ветвями маскировки, различались еще четко, но в углублениях карьера уже сгущался мрак. На фоне склона, рыжевшего в свете заката, темнела звезда над свежей солдатской могилой. Возле переднего танка поручник Козуб собрал командиров и механиков на инструктаж.
— На каждом перекрестке сверять маршрут по карте. Лучше постоять полминуты, чем заблудиться. Ночью с дороги сбиться нетрудно.
Намечали возможные варианты маршрутов, отмечали ориентиры, когда со стороны стада коров к ним приблизился старик пастух, снял шляпу с обтрепанными полями и, опираясь на кнутовище, проговорил, не поднимая головы, но отчетливо и громко:
— Я могу показать дорогу.
С минуту стояла тишина. Никто ему не отвечал. Козуб не спешил воспользоваться этим предложением. Немец почувствовал настороженность и недоверие, однако сделал еще шаг вперед и, подняв выцветшие на солнце глаза, стал объяснять, стараясь подбирать слова попроще:
— Один сын в Польше. — Он начертил кнутовищем на песке крест. — Второй на Крите, третий и четвертый в Сталинграде. — Рукоять кнута заключила в прямоугольник это кладбище из четырех крестов. — Я могу показать дорогу, — повторил он.
Козуб кивнул головой, подхорунжий Лажевский взял пастуха под руку, подвел к переднему мотоциклу и, усаживая сзади себя на сиденье, произнес:
— В Крейцбург.
Заработал первый включенный мотор. Немец поднял кнут и указал вперед. Разведотряд стал подниматься по склону. Машины, выбираясь из карьера, с минуту вырисовывались на фоне неба, затянутого дымом войны, а потом проваливались за линию горизонта и двигались, похожие на темные шапки переплетенных кустов.
Вечерело. Двигались сквозь сумрак, сквозь то странное смешение света и тьмы, когда предметы теряют свои очертания, становятся неузнаваемыми, хотя дорога еще ясно различима и можно двигаться на полной скорости. Козуб, как видно, не впервые пользовался этим и еще до наступления темноты вывел отряд к опушке леса.
Лес оказался неспокойным. В нем располагались какие-то войска. Чьи-то танковые колонны меняли позиции, тягачи тащили по просекам орудия. Однако это движение, которое при свете дня неизбежно привело бы к столкновению, сейчас, в темноте, лишь маскировало продвижение их отряда.
Налетели самолеты, сбросили где-то впереди, неподалеку, десятка два бомб, чем вызвали, на руку танкистам, еще большую суматоху и неразбериху. Передовой отряд просачивался все дальше на запад. Дозорный мотоциклист на полной скорости мчался впереди по лесной дороге от укрытия к укрытию, исчезая на мгновение где-нибудь в тени, высматривая путь, чтобы потом снова рвануться вперед. Выскочил на пригорок. Впереди открылся вид на объятые пламенем строения, вокруг которых суетились солдаты, пытаясь потушить пожар водой из ведер.
Пастух, сидевший на заднем сиденье, подал Лажевскому знак поворачивать обратно. Мотоцикл крутнулся на месте и скользнул в боковую просеку. Пулеметчик из коляски, сигналя фонариком, подал знак напарнику, который, укрыв мотоцикл в кустах, выставил регулировщика.
Боец указывал направление движения танкам; те, роя глубокие колеи, разворачивались. Отблески пожара скользили по броне с кормы на левый борт. По бокам и позади следовали стороной четыре мотоцикла.
Наконец последним, забрав регулировщика, выехал из кустов мотоцикл, шедший до этого вторым. Этот маневр повторялся на каждом повороте, при каждом изменении направления движения. Действовали четко, словно на учениях, выполняя строгий приказ поручника Козуба, который еще в карьере всем объявил, что за малейшее нарушение отдаст виновного под суд военного трибунала.
Объезд пожара стороной занял довольно много времени. Но вот наконец мотоцикл Лажевского, разбрызгивая воду, преодолел болотистую низину, выскочил на небольшой пригорок, и отблески пожара заиграли теперь в стоп-сигналах их собственных машин — пожар остался позади. Пастух указал кнутом влево, и снова, послушные его знакам, машины разведотряда одна за другой сворачивали на узкую извилистую дорогу, петлявшую между островками леса, по торфянику, мимо фольварка с темными глазницами окон за разрушенным бомбой забором.